Эти факты не новы: они являются естественной необходимостью и не могут быть изменены капитализмом, коммунизмом, анархизмом, и каким бы то ни было другим «измом». Может быть изменена и изменена в корне только общественная оценка этих фактов.
Социалистическая мораль по этому вопросу весьма проста. Она рассматривает человека, уклоняющегося от уплаты своего долга обществу (этот долг в сущности есть долг природе), как подлого вора, который должен быть лишен прав, сослан, изгнан, расстрижен, вычеркнут из списков; и если уж его нельзя, как советовал Шекспир для Пароля, перевести на какой-нибудь остров, где находились бы женщины, не менее его опозоренные, и где он мог бы основать бесстыдное племя (ибо социалисты не только не стремятся основывать бесстыдные нации, а, наоборот, хотят покончить с ними), то он должен быть по крайней мере подвергнут всем карам преступника и бесправию банкрота. В социалистическом государстве каждого ребенка с самых малых лет учили бы испытывать отвращение к социальному паразиту гораздо более сильное, чем то, которое теперь кто бы то ни было испытывает к стоящим вне закона капиталистической системы. Там не будут скрывать того, что паразит причиняет обществу такой же вред, как взломщик и карманник, что паразитизм мог пользоваться привилегиями лишь в таком обществе, где законы составлялись паразитами для паразитов.
Наша капиталистическая мораль диаметрально противоположна. Она не только не считает труд долгом чести, но признает его лишь позорной необходимостью, которой каждый в праве избегать, по мере возможности, во имя идеала счастливой и почетной жизни, свободной от всяких обязанностей и обставленной всевозможной роскошью. На языке такой морали успехом называется успех в достижении таких условий, а неуспехом – трудовая жизнь. Этот нелепый взгляд делается возможным благодаря тому, что труд настолько производителен, что трудящийся может не только выплатить долг своих младенческих лет, покрыть издержки рабочего периода своей жизни и позаботиться о своей старости, но также поддержать непроизводительное существование других людей. Если девять человек работают, то они могут позволить десятому жить возмутительно праздно и расточительно. Чем беднее будут жить эти девять, тем богаче будет десятый. Все рабские системы основаны на этом начале и имеют целью принудить девять десятых населения поддерживать «высшую десятую», производя возможно больше и позволяя лишать себя всего, что они производят сверх минимума, необходимого для поддержания их собственного существования.
Достаточно сформулировать сущность морали капитализма и социализма, чтобы стало ясным, что переход от одного к другому может быть только революционным. Капитализм допускает такой значительный внешний прогресс, что поверхностным мыслителям очень легко убедить себя в том, что этот прогресс в конце концов приведет к социализму; в действительности – к социализму нельзя притти без революционного переворота. Рабство, как система, постоянно совершенствуется. В начальной стадии оно непосильной работой доводит рабов до преждевременной смерти. Затем оно убеждается, что при дурном обращении рабы (если только они не так многочисленны, что могут быть дешево заменяемы другими) производят для своих господ меньше благ, чем при хорошем. Этому соответствует значительный гуманитарный прогресс. Позднее, когда конкуренция совершенствует способы эксплуатации, оказывается невыгодным прикрепление раба к одному господину. Господин желает получить возможность избавляться от раба на время, когда он ему не нужен, и снова ставить его на работу в периоды промышленного оживления; он не желает нести ответственности за раба старого или потерявшего трудоспособность. Немедленно горячая любовь к свободе охватывает капиталистическое государство; и благодаря агитации, освященной самыми возвышенными гимнами поэзии и самым великолепным красноречием риторики, раб получает свободу наниматься к тому, кто в нем нуждается, умирать с голоду, когда он никому не нужен, гибнуть в рабочих домах и слышать, что во всем этом виноват он один. Когда наконец начинает выясняться, что такое торжество прогресса является лишь регрессом, прогрессивные реформаторы снова принимаются за работу, чтобы смягчить его худшие последствия при помощи фабричного законодательства, пенсий, страхования от безработицы, камер заработной платы, примирительных камер и т. п., производящих впечатление «века прогресса». Но и этот «прогресс» допускается лишь постольку, поскольку он увеличивает производительность рабочих – рабов и соответственно богатства их господ – эксплуататоров.
Дальнейшее сравнение обеих моралей показывает, что в то время, как социалистическая мораль может быть открыто провозглашаема, капиталистическая мораль настолько спорна, что пришлось прибегнуть к всевозможным ухищрениям, чтобы, скрыв ее истинную природу, примирить с ней рабочих. Она никогда не была терпима общественным мнением, как разумная система. Хотя она и была изложена с полной откровенностью целым рядом талантливых политико-экономов и профессоров юриспруденции и оправдана в целом, как наилучшая система, на какую только способна человеческая природа, единственным результатом было то, что «политическая экономия», как называют это изложение, стала ненавистна. Капиталистическая система сохранилась не благодаря достоинствам своим (как экономической системы), а благодаря систематическому прославлению и обоготворению богатых и опорочению и принижению бедных. Однако, она дает каждому бедняку один шанс из миллиона, или около того, сделаться богатым (как сказал Наполеон: карьера открыта для талантов, и каждый солдат имеет фельдмаршальский жезл в своем ранце), и никто не обрекается ею на полное отчаяние. В Англии в особенности, где существует система первородства и младшие сыновья, привыкшие к образу жизни, превышающему их доходы, оказываются в состоянии хронического безденежья и доходят до полной нищеты, сознание принадлежности к привилегированному классу может быть найдено во всех слоях общества; а докер, который не относится к себе и своей работе с должным уважением, вряд ли обладает чувством собственного достоинства в достаточной степени, чтобы быть полезным рекрутом революции.
Против тех, кто крадет любым способом, кроме узаконенных капитализмом, издаются свирепые законы; и хотя женщина, производящая за 16-часовой рабочий день ценностей на 10 шиллингов, получает всего один шиллинг заработной платы; хотя никто не может ничего купить, не приплачивая к стоимости производства дани землевладельцу и капиталисту, однако, всякая попытка со стороны пролетария проделать подобную же операцию над собственником подавляется тюрьмой, кнутом, винтовкой, виселицей и всем моральным оружием остракизма, потери репутации и работы.
Но как бы велики ни были лицемерие и насилие капитализма, не они являются главными причинами власти капитализма над пролетариатом. В конце концов лицемерие редко импонирует тем, кто не желает ему поддаваться, а насилие проводится в жизнь при помощи самих пролетариев. Истинная и действительная приманка капитализма заключается в кажущейся возможности для каждого быть праздным.
Было бы бесполезным доказывать, что такой свободы не существует для всех, что если Адольф живет в праздности, то Джек и прочие должны работать за него и таким образом лишаться своей доли свободы. Какое до этого дела Адольфу? И кто не надеется быть Адольфом, хотя бы случайно, хотя бы на один день, на неделю? В ту минуту, когда социализм выступает на сцену с своей программой всеобщей промышленной и гражданской трудовой повинности, разница между Деканом Инджем и трудовой партией исчезает: они готовы претерпеть все, даже капитализм в худшем его виде, лишь бы не потерять права в любой момент бросать работу и веселиться. Таким образом, их жажда свободы держит их в рабстве. И после самых решительных попыток улучшения своего положения они терпят поражение и возвращаются к беспросветной тяжелой работе под скрытой, но непреоборимой, угрозой голодной смерти.
Какая жуткая комедия в том, что пролетарии лелеют это право на праздность, которое держит их в рабстве, не только как привилегию, но и как свое оружие. Они называют его правом стачки, не замечая, что оно представляет собой лишь особый вид права на самоубийство или на голодную смерть у порога врага. Это безумие достигает высших пределов в идее всеобщей стачки, единственного вида стачки, которая не может иметь даже временного успеха, так как чем полнее была бы такая забастовка, тем внезапнее и позорнее был бы ее неуспех. Идеальной стачкой является мгновенная стачка официантов в модном ресторане, которая не бьет никого, кроме врага, загоняя его на время в тупик, делая его тем самым сговорчивым и склонным идти на жертвы. Всеобщая же забастовка – всеобщее самоубийство. Наполеон, который предложил бы перевести свое интендантство из кухонь в траншеи, был бы посажен в сумасшедший дом. А французская генеральная конфедерация труда, раздираемая спорами между коммунистами, синдикалистами, тред-юнионистами и всякими другими «истами», вполне солидарна лишь в своей приверженности к идиотскому набору фраз, называемому Амьенской хартией, из которой нельзя извлечь ничего понятного, кроме утверждения, что спасение труда заключается во всеобщей забастовке.
Социалистическое государство ни на мгновение не потерпело бы такой угрозы обществу, как стачка. Если какой-нибудь профессиональный союз попытался бы прибегнуть к стачке, старый капиталистический закон против тред-юнионов, как общества заговорщиков, был бы вновь введен в действие в двадцать четыре часа и безжалостно приведен в исполнение. Такое чудовищное явление, как недавняя забастовка шахтеров, когда горнорабочие использовали все свои сбережения для причинения вреда своим соседям и уничтожения национальной промышленности, была бы немыслима при социалистическом строе. Она закончилась полным поражением. Но если бы она проводилась социалистическими, а не тред-юнионистскими методами (которые, по существу, являются коммерческими), она могла бы закончиться иначе. В этом случае лидеры труда в парламенте должны были бы предложить правительству остановить стачку путем введения трудовой повинности и обязались бы сами голосовать за это предложение. Это сразу примирило бы с ними общественное мнение и явилось бы историческим актом в рабочей политике. А правительство таким шагом было бы поставлено в весьма затруднительное положение. Все коалиционисты крайней правой, так же мало разбирающиеся в вопросах капитализма, как и социализма, думая только о том, чтобы раздавить ненавистные им тред-юнионы и обуздать рабочий класс, с восторгом присоединились бы к этому предложению. Но правительство скоро принуждено было бы увидеть, что уничтожение права стачки – то есть права на праздность – равносильно крушению капиталистической системы. Легко взять горнорабочего за шиворот и бросить его в шахту с предупреждением, что если он не выработает положенного числа тонн угля в неделю, то с ним будет поступлено как с сознательными противниками войны в военное время. Совсем иное – наложить руку на высокородного Реджинальда Кайкасля и его приятеля Томми Бригса, сына Брэтфордского шерстяного миллионера, и вышвырнуть их бесцеремонным образом из их отеля в Монте-Карло или из квартиры в аристократическом квартале Лондона, не имея при этом возможности прибегнуть к помощи дам, которые во время войны упрекали в трусости, пробуждали храбрость у высокородных джентльменов. Освобождение Реджи и Томми от трудовой повинности, даже если бы и удалось найти линию, отделяющую их от прочих соотечественников, явилось бы революцией класса собственников против свободы договоров и возвратом к открытому рабству. Призыв же их к трудовой повинности был бы равносилен лишению капиталистической системы той приманки, которая до сих пор заставляла ее жертвы примиряться с ней. В таком положении правительство, вместо того, чтобы помогать собственникам, вероятно, посоветовало бы им во что бы то ни стало, сговориться с рабочими.
Удобный случай был упущен единственно потому, что тред-юнионизм не взял правильной линии в забастовке. Так как его лидеры либо не хотели и думать о трудовой повинности, либо были убеждены, что их последователи покинут их при одном лишь намеке на нее, они смогли выдвинуть требование только не понижать заработной платы. Владельцы угольных копей ответили, что они не могут и не станут платить той же заработной платы, как раньше; а так как собственники имели возможность голодом заставить горнорабочих подчиниться им, то они победили, приведя рабочих в состояние унижения и рабства, вскрыв при этом всю никчемность политики трудовой партии, что дало капитализму всю храбрость успеха, не дав рабочим даже мужества отчаяния.
Рабочие в качестве независимой партии проложили себе дорогу в парламент пятнадцать лет тому назад; его лидеры проникли даже в кабинет министров. И вот результат. Анархисты и синдикалисты издеваются: «а что мы вам говорили?» Но они тут же спешат добавить, что, как бы они ни были разочарованы в парламенте, правительстве, в тронах и церквах, они остаются все же неизменно преданы Амьенской хартии и всеобщей забастовке.
Удивительно ли после этого, что реалистически настроенные люди кричат: «К черту ваших правых и левых, ваших красных, белых и бледнорозовых, ваши первый, второй и третий Интернационалы, ваши громкие фразы, которые отличаются от слов Ллойд Джорджа только тем, что они переведены с иностранных языков: мы будем голосовать за делового кандидата, которого мы, по крайней мере, понимаем и который нас еще не продал!»
К этому нечего прибавить, пока не будет признано, что не может быть жизни без выполнения долга природе и что нет свободы вне беспристрастного распределения работы и принудительного ее исполнения. Долг природе нельзя рассматривать, как коммерческий долг, платеж по которому один человек может взять на себя за другого, подобно платежу по векселю. Это личный долг, который может быть погашен только тем индивидуумом, который сделал его. Если кто скажет: «Мой дед работал за шестерых», – ответ должен быть: «Превзойди своего деда и поработай за семерых. Таким образом, мир выиграет от твоего существования, так же как он выиграл от существования твоего деда; и ты не испортишь его доброго дела праздностью»… А если кто скажет: «Мой дед владел собственностью, которой хватило бы на тысячу», то трудно ответить словами такому безнадежному глупцу; разве только поставить его к ближайшей стенке и предложить ему, внимательно присмотревшись к полдюжине наведенных на него винтовок, решить, серьезно или нет он собирается следовать примеру своего деда. Во всяком случае нечто подобное случится, если так называемая диктатура пролетариата станет совершившимся фактом здесь, как в России.
При введении всеобщей принудительной общественной службы, сопротивление другим мерам, связанным с социализмом, сделалось бы не только бесцельным, но и вредным для самих сопротивляющихся. Точно так же, как бедный землевладелец в большинстве случаев является плохим землевладельцем, а бедный предприниматель очень плохим предпринимателем, так и находящееся в стесненных обстоятельствах, несовершенное, бедное, борющееся с врагами социалистическое государство сделало бы жизнь своих членов гораздо менее приятной, чем мощное и процветающее. В настоящее время богатый собственник вовсе не свободен от забот: его прислуга, дома, помещение капиталов, его арендаторы причиняют ему много беспокойства; но он примиряется с этим отчасти потому, что он так же мало виноват в своем богатстве, как бедняк в своей бедности, но главным образом, конечно, потому, что к его услугам роскошь, прислуга, развлечения и фешенебельное общество, и он может до известной степени делать, что хочет, даже если ему нравится ничего не делать. Но если бы его слуги были призваны на принудительную гражданскую службу, и он сам вместе с ними, какая польза была бы ему от его дворянских грамот и акций? Возможность держать богатый дом исчезает вместе с прислугой; и даже если бы государство поручило ему управление его собственным имением, – как это, вероятно, и случится, если он был в прошлом хорошим хозяином, а не передавал своего имения разным управляющим, приказчикам и поверенным, – он, «законный владелец», оказался бы не в лучшем положении, чем какой-нибудь главный лесничий или другой ответственный чиновник на службе у государства. Ему не было бы никакого смысла оказывать малейшее сопротивление переходу его прав собственности в руки государства, и даже наоборот, – так как: чем богаче государство, тем больше был бы доход, распределяемый между его членами, и тем короче был бы период жизни, посвящаемый принудительному труду, – он стал бы рассматривать право личной собственности, как попытку навязать ему, без всякого эквивалента, ответственность и обязанности, от которых более счастливые его сограждане были бы избавлены. При таких обстоятельствах люди стремились бы к титулам, чинам, славе и всяким не материальным отличиям, а также к изысканным предметам личного употребления; но, конечно, они не стали бы цепляться за право собственности; а так как социалистическое государство не скупилось бы на моральные отличия и прославление гражданских доблестей и позволяло бы своим гражданам умножать изысканные предметы для личного пользования, то их честолюбие и жажда приобретения получали бы полное удовлетворение. Сохранилась бы также привилегия благородства. Человек, с избытком выплачивающий свой долг природе и этим улучшающий положение своей родины, считался бы джентльменом в противоположность так называемому джентльмену капитализма, который оставляет свою страну беднее, чем она была до него, и гордится таким грабежом.
Как ни малы кажутся на первый взгляд такие изменения, однако, ясно, что они слишком революционны, чтобы можно было провести их простым большинством в парламентском голосовании. Гражданские власти не стали бы проводить их, суды отказали бы им в своей поддержке, граждане не подчинились бы им при современных общественных взглядах. Пресса напрягла бы все силы своей угрожающей риторики, чтобы обесславить их. Поэтому при нормальных условиях потребуется несколько лет убедительной пропаганды, чтобы создать хотя бы зародыш общественного сознания в пользу таких изменений, и первым шагом должно было бы стать обращение самих рабочих лидеров и официальных социалистов. Тред-юнионизм должен быть вывернут на изнанку и должен отвергнуть, осудить, а не защищать то право на праздность, ничегонеделание и разгильдяйство, которое делает вполне законным социальный паразитизм. «Оружие стачки» должно быть отброшено, как хартия праздных богачей, которые находятся в постоянной стачке и являются истинными лентяями и трудоспособными лодырями нашего общества. Марксисты должны прекратить невыносимое полоскание рта марксистскими фразами, которых они не понимают (так как не читали Маркса), и перестать надоедать и внушать отвращение обществу своими речами на напыщенно-сварливых конгрессах, кончающихся Амьенскими хартиями, которые призывают к всеобщей забастовке – этой квинтэссенции антисоциализма. Если они не могут предложить ничего лучшего, пусть они лучше отправляются домой спать; по крайней мере, там они не будут никому надоедать и никого не введут в заблуждение кроме самих себя. Они должны наконец начать говорить о том, что значит социализм на практике.
Но обстоятельства могут и не остаться нормальными. Класс собственников, видя, что нормальный ход событий ведет к уничтожению права собственности, может попытаться создать благоприятные условия, воспользовавшись приемом Екатерины Второй – маленькой войной для развлечения народа. Рабочее движение может само испортить свое дело, если при помощи тройственных и проч. союзов попытается снова вызвать всеобщую стачку. Важно помнить, что в России самой отсталой из великих европейских держав, почва для коммунизма была расчищена не столько коммунистами, сколько империалистами, которые в своем беспечном невежестве и неспособности загнали свой воз в канаву и оказались во власти энергичной кучки реалистических коммунистов, которые, взяв управление страной в свои руки, непреодолимой логикой фактов и реальной ответственности были приведены к принудительному общественному труду под угрозой смертной казни, как к первому условию не только коммунизма, но самой возможности существования. Они расстреливали людей не только за уклонение от работы и безделье, но за пьянство во время работы. Теперь ясно, что в смысле невежества, неспособности, социальной близорукости, классовых предрассудков и всего того, что дискредитирует государственных людей и приводит к крушению их страну, та порода людей, которая избирается в парламент при послевоенных (цвета хаки) выборах в Западной Европе и в Соединенных Штатах Америки, поспорит с любым государственным мужем, который когда-либо стоял у власти во время царизма в России. На Западе капитализм гораздо сильнее, чем в России, где он был сравнительно мало развит; но хотя в России он не достиг своего кульминационного пункта и находился в младенческом состоянии, у нас он уже пережил высшую стадию развития и начинает шататься на своих глиняных ногах. Он также может завязнуть со своим возом в канаве и предоставить наиболее способным реалистам спасать положение.
В этом случае мы можем получить диктатуру пролетариата в том смысле, в каком это выражение употребляется русскими государственными людьми коммунистами. Для них диктатура значит обуздание демократии. Например, по всей России существуют избранные советы, но иногда случается так, что по какому-нибудь существенному вопросу 20 голосов подается за правительство, а 22 против него (при чем оппозиция состоит из социалистов-революционеров, меньшевиков, синдикалистов и других людей, в такой же мере ненавистных газете «Морнинг Пост», как и господствующие в России коммунисты). Правительство не говорит на это: «Ваша воля будет исполнена: глас большинства – есть глас Божий». Оно весьма быстро распускает этот совет и заявляет его избирателям, что пока они не изберут совета с преобладанием в нем большевиков, у них не будет никакого совета. Оно даже может обращаться с большинством, как с бунтовщиками. Британский демократ возмущается этим. Даже те, кто слишком циничен или слишком безразличен, чтобы возмущаться, говорит: «какая польза вообще иметь совет при подобных условиях». Но правители России возражают, что польза в том, что они знают, с кем имеют дело. Они таким образом узнают, в какую сторону склоняется общественное мнение и какие округа являются отсталыми и нуждаются в воспитании. Британский демократ в недоумении спрашивает, справедливо ли исключать оппозицию из правительственных учреждений. Русский государственный деятель отвечает, что они ведут классовую войну и что во время войны оппозиция является врагом. Их спрашивают далее, в праве ли они навязывать своей стране новые учреждения, пока они не убедили большинство населения в их необходимости. Они отвечают, что если бы ни одна политическая мера не проводилась без того, чтобы население понимало и требовало ее, никакая вообще политическая мера не могла бы быть проведена. Они добавляют, что всякая партия, как бы революционна она ни была в теории, великодушно отказывающаяся предпринять какое-либо действие, пока оно не будет поддержано конституционным большинством, очевидно, руководима лодырями (чтобы не сказать трусами и неспособными), прикрывающимися своими демократическими принципами, чтобы избежать неприятностей.
Я здесь не занимаюсь опровержением или защитой этих возражений. Я просто указываю на то, что они были сделаны и всегда будут делаться правительствами, которые обвиняются в отсутствии у них конституционных демократических мандатов или в лишении прав тех людей или классов, на чью поддержку они не могут рассчитывать. Если то, что совершенно неправильно называют классовой борьбой (ибо значительная часть пролетариата так же паразитична, как и работодатели-собственники, и будет голосовать и бороться за них), будет вызвано в Англии неправильными действиями правительства или какой-нибудь катастрофой, происходящей вне его воли, пусть никто не думает, что борющиеся стороны проявят больше уважения к демократии, чем русские коммунисты, ирландская республиканская армия, британская оккупация Египта, Дублинский замок, или любое правительство в военное время. Демократы, как и в Европе, будут инертны; они будут собирать митинги и клеймить обе стороны как тиранов и убийц; а воюющие стороны будут сажать их в тюрьму, когда они станут слишком беспокойными, – чтобы можно было не обращать на них внимания. Демократам придется утешаться мыслью, что в конце концов ни одно правительство не может удержаться без известного минимума общественного одобрения, заключающемся в крайнем случае в признании, что всякое другое правительство было бы хуже.
Не следует предполагать, что капитализм имеет больше защитников, чем коммунизм, если под защитником подразумевать человека, который понимает, за что он стоит. Народ привык к капитализму, вот и все; и потому он имеет много последователей. Когда капитализм будет забыт и народ привыкнет к коммунизму, этот последний также будет иметь многочисленных приверженцев. А пока те группы, которые желают изменения общественного строя, с решительностью, достаточной для того, чтобы посвятить себя проведению их в жизнь, будут поступать так, как всегда поступали такие люди, т. е. будут стремиться к власти, чтобы навязать миру свою волю. Но эти группы нуждаются одновременно в сочувствии и поддержке: мало, конечно, удовлетворения даст вам навязывание коммунизма вашему соседу, ненавидящему вас и ваш коммунизм, хотя бы вы считали коммунизм исключительным благодеянием. Пока вы не внушите стремления к коммунизму, такого же страстного, какое имеется у вас, вы не только не можете быть счастливы, но и не можете быть уверены в своей безопасности. Вот почему русские коммунисты так настойчивы в своей пропаганде коммунизма, хотя меры военного и гражданского насилия, которыми они пользуются против контрреволюции, ничем не отличаются от насильственного навязывания коммунизма своим подданным. Подобно английскому офицеру, который скажет вам, что если бы Англия отдала Индию индусам, то Индия немедленно была бы опустошена гражданской войной, ведущей к хаосу, русский красный офицер скажет вам, что если бы большевики отдали Россию кулачным бойцам контрреволюции и пустым доктринерам – болтунам конституционных демократов, Россия вернулась бы к царизму (о котором так жалеют великие княгини и просто княгини в Константинополе и Лондоне), при котором женщины годами просиживали в крепости за то, что учили детей читать (чтобы они не могли читать Маркса), рабочие жили в подвалах и зарабатывали 1 фунт четыре шиллинга в месяц, а милые княгини могли за четыре пенни нанимать извозчика в оперу. Они могут подкрепить свое утверждение указанием на контрреволюционный Владивосток и на великую республику капиталистической свободы на Дальнем Западе, где восемнадцатилетние девушки приговариваются к пятнадцати годам заключения за распространение нелестных для капитализма листовок. Я не произношу здесь никакого приговора над британским белым офицером, или над русским красным офицером, я только говорю, что когда так называемая классовая война разразится в Англии (а я боюсь, что наши белые собственники не уступят без борьбы даже если Рабочая партия будет иметь в парламенте 600 голосов), белые и красные будут спорить точно таким же образом, и сбитый с толку рядовой обыватель, не имеющий ни знания ни убеждений, будет напрасно бросать в урну свою реакционную записку.