Между заполночью и бессонницей бредёт Маша по неизвестной ей улице, поёт вполголоса песни грустные. Чтоб я имела, если б не пела, если б не было так хреново, только и остаётся, что выдумывать куда идти, что делать, собственное счастье выдумывать, повод для радости, вот, например, дорога длинная, значит, есть повод двигаться дальше, а там видно будет, так ведь? Может быть, там что-то хорошее, может, судьба моя, напишу стихи, картину, построю домик с печкой русской, с живой кровлей, с тёплыми стенами, на крепком фундаменте, потом, лет через сто, будут водить экскурсии, как в поляну ясную, дескать, вот, смотрите, это она сама построила, до сих пор стоит, не то что стол этот ваш в проволоке, это вам не ножки у табуреток подпиливать и косой размахивать, тут – бетон армированный с подушками песчаными и подбетонкой, подвалы сухие и тёмные, где творилось всякое под тусклыми жёлтыми лампами, как в американских триллерах, может быть, и сейчас творится, так что вытирайте ноги и не плюйте через плечо, мало ли.
Покружила головой, растрепала волосы, справа – дорога – «ул. Щепкина» и знак стрелкой. Бывшая Третья Мещанская, гость из провинции приезжает в Москву, в самый её центр, к своему другу, дружище, братец, давай-ка сообразим на троих, жена твоя верная, сдобная, тоже ничего, любовь комсомольцев свободна от пережитков старого мира, ревность, как говорится, – возникает из чувства собственничества, мы же построим коммунизм не медля ни секунды, снимай портки, товарищ, задирай кумачовый подол, товарищка, – Маша идет по улице, будто в атаку: вот кулинарная лавка каких-то братьев, вот пиццерия какого-то папы, вот кофейня такой-то матери, между халяльной и рестораном, в глубине тёмных садов, храм святителя Филиппа, в каком-то из этих домов, может быть, и жили Коля с Володей, Владимиром, – звучит либретто на тему, – что ты ворчишь, полупьяная, уставшая растрепыха, и век тому назад вывески так же напоминали: зайди, посмотри, купи, возьми в рассрочку, москвошвея даёт в кредит рабочим и служащим, печатникам огоньков и строителям больших театров, плюющим с римских квадриг на прохожие головы, грим для глаз всем желающим, барабаны для пионеров, четыре рубля за укрепление памяти, американская методика, диплом из Гааги: как же всё заебало! – кричит машенька, вглядываясь в тёмные окна. Первые этажи в решётках.
Мимо золоченых луковок мечетей, роскосмоса и старбакса, ножек и крылышек, шлагбаумов и высоток брежневских, мусорных контейнеров и бюро регистрации несчастных случаев, справа тебе хинкальная, слева пекарня французская, слева тебе всех скорбящих радость с педиатрическим отделением, справа – пятёрочка и крошка картошка… дорогая моя столица, – надрывается машенька, отобрав у случайного пьяного бутылку, – всё-то ты жрешь только и молишься, жрешь и молишься, да и молишься только о том, чтобы ещё сожрать! Нет у тебя больше ни маяковских, ни шкловских, ни пастернаков, одни извозчики кругом, мнящие себя поэтами, какому богу вы молитесь, ханаане?! – кричит машенька, надрывает глотку. – У вас же под каждым домом по детскому кладбищу, быкопокойники! Бык…
Икнула машенька, поправилась: поклонники. Ширься печень и вкривь, и вкось. Уселась под кустом, чтобы никому не мешать, посмотрела на окна: никого. Только свет зря горит. И на улице. На улице тоже. А внутри кто-то скребётся. Где-то в грудном отделе. Лягу под звёздами, подышу ночным воздухом, только звёзд не видать совсем и в воздухе нет совсем кислорода. Всё продали, жвачные, парнокопытные, порнохвостые, бесы рогатые, уже и полежать нельзя, простите, кто бы вы ни были, простите меня, посадите в самую темень, в самую вшивую яму, на цепь посадите, как злую собаку, кто-нибудь, кто-нибудь, позвоните в полицию, я хочу совершить убийство, мне только встать осталось, повернуть направо, прокарачкаться по трифоновской, повернуть налево и – шагать, шагать, шагать – до самого моста Крестовского, название-то какое, стоял крест и таможенники, таможенники брали мзду и тут же замаливали, крестя мундир, там и пятницкое недалеко, кто ж меня туда пустит, если с моста и на рельсы, лежать и смотреть на свет, дышать тёплым, дрожащим таким гравием, кустами боярышника, пустой бутылкой вина грязными ладонями спутанными волосами холодом травы редкая никто не ухаживает можно землю сгрести к лицу облизнуть перевернуться на спину на живот ногу подтянуть к подбородку пока никто не видит полежать никого нет пока никого нет я сейчас и пойду полежу и пойду дальше дальше.
III. Князь
Предположим, что снилось, что следует хоть с чего-то уже начать, что следует, может быть, сесть на ближайший междугородний автобус или переспать с первой встречной, или устроиться нянькой по программе культурного обмена, или сбежать на восточный базар, искупаться в фонтане на центральной площади Бухары, прожить, может быть, десять лет в темной пещере, полной летучих мышей, гадов ползучих, скользких, холодных и молчаливых. Да мало ли что в голову кудрявую взбредет. Утро-то какое за окном! Утро наступает. Наступает туманами. Сырость семи холмов на желтеющем горизонте. Но послушай чего скажу: жива я все-таки или нет? Предположим, допустим мысленно, что есть какой-нибудь ящик, а в этом ящике есть какое-то время, и в этом времени есть какая-то я, которая может быть и живой, и мёртвой, потому что сказать определённо может только тот, кто откроет ящик, но говорят, что Бога и нет вовсе, а значит и открыть некому. Предположим также, что, может быть, все пространство моё в четырех листах авторских, может и меньше, и зовут меня настенькой, и сумасшедшей за глаза кличут, потому что я деньги в каминах жгу и вино пью с денщиками. Как тогда быть? Есть ли для меня наблюдатель? Один или множество? И каждый ли видит одно и то же, ящик этот, в котором я и
Предположим, что и снилось будто бы я вся на бумажных листах этих. Каких
Вот вы всё
– Какие ещё ботинки? – хмурится.
– Обыкновенные ваши ботинки, – отвечаю. А он рот открыл и смотрит себе под ноги, идиот.
– Как ботинки и разумею, как их ещё разуметь?
– Ну вот смотри, бестолочь, в последний раз объясняю, хоть и в первый: есть у тебя твои ботинки, и ботинки твои – это правый ботинок и левый, и мыслить ты их можешь по отдельности, но именно под своими ботинками ты разумеешь именно пару, даже если один в прихожей, а второй – под кроватью в спальне, потому что ты пришел поздно ночью пьяный и разделся кое-как, собака, даже если не знаешь какой именно где и, может быть, вообще в одних носках припёрся, перепил и память отшибло, так вот находишь ты, например, левый ботинок в серванте и сразу же думаешь, что осталось найти правый, потому что не оба же ботинка у тебя левые, хоть и с тебя станет, пожалуй, а ты всё ходишь, ходишь, запинаешься, а найти не можешь и весь в досаде, потому как один левый ботинок – зачем тебе один ботинок? тараканов гонять? Потому и говорят, что два сапога пара, потому что смысла друг без друга не имеют, да и не существуют на самом деле и на том же деле так же само и существуют, пока ты один не найдешь и через него не узнаешь о другом, а вместе – вот они – на твоих ногах глиняных. Только то ботинки твои несчастные, тьфу на них, а я про души людские – и обретаются они во всей своей полноте только тогда, когда принимают другую. Это принятие любовью и называется, через неё душа проявляется и живёт. Понял, дурак?
– Какая вы женщина интересная… Только течёт немного, – язвит.
А я же чувствую, что никакой приязни к слабоумному не испытываю: ничего я не теку, – отвечаю, – слишком вы о себе думаете, доктор, а думать вам по профессии о других положено. А он: крыша у тебя течёт, баба ты сумасшедшая, – и дверью хлопнул, мерзавец. Ну и ладно.
Последний известный адрес Мышкина был по проспекту Мира, на углу улицы Кибальчича, сразу за таверной «Сивый мерин», в разросшихся кустах возле футбольной площадки, дом с псевдоколоннами, бывший магазин детских игрушек. Князь, князь… даром, что безумен – даже двери починить не смог: заходи, кто хочет, бери, что хочешь, хоть сам его диван займи, не снимая ботинок: хозяин давно и себе не хозяин: влюблён и апатичен, всё патефон слушает да на книжные корешки смотрит. Смотрит, да книг в руки уже не берёт. Лёва, Лёвушка, ррррр, поседел загривок давно, поредел. Встанет Лёва, прильнёт к пыльному стеклу витрины, посмотрит на мальчишек, гоняющих мяч, вздохнёт устало и, заложив руки за спину, начнёт выхаживать по комнатам: от отдела мягких игрушек через отдел с раскрасками и отдел спортинвентаря до канцтоваров и обратно. В былые времена забегали к нему люди разные, предлагали деньги и пули в затылок за его алмазные акции, было дело и девицами соблазняли с двойкой за поведение, но князь решительно не понимал на кой чёрт ему сдались деньги, пули и бабы, если ему нужна всего одна, та самая, которую никакими блестяшками не обворожишь. Князь пожимал плечами и отворачивался. «Я очень хорошо знаю, – бормотал Мышкин, – что о своих чувствах говорить людям стыдно. А вот я говорю. И мне не стыдно. Да и нет никого». Стонет дверная пружина, шатается кто-то от стены к стене в тёмном коридоре, чертыхается: есть кто живой? Заходи, давно уже нет.
Зашла. На диван свалилась, разрыдалась в голос, на пол вытошнила, утёрлась рукавом грязным и снова зарыдала. Стоит князь с тазиком и тряпкой: что же с вами, милостивая, кто вас обидел? Я с незнакомыми не знакомлюсь, – мямлит. Вытирает князь из нутра вышедшее, ставит тазик, поправляет подушку. Сходил за водой поставил стакан рядом на столик и сам сел подле. Вдруг чего? Спит, зарёванная, сопит и бормочет. А чего бормочет-то? Чёрт её разберет, не понял Мышкин, как ни прислушивался. Что-то про дом, про другой дом, про тёмные улицы, про каблук сломанный, лужи чёрные и асфальт мокрый, выкинули, выкинули, если спрятаться в шкафу за плащами и платьями, пальто в шуршащем целлофане, едва слышно пахнет духами и ещё чем-то, чем-то очень знакомым, если спрятаться и долго-долго сидеть, тогда все начнут бегать по квартире и звать маааашенька, маааашенька, может быть, она гулять выбежала, может быть, она во дворе, и побегут во двор, будут у глуховатых бабулек на скамейке спрашивать и переполошится весь двор, а я дома, я дома, в самом углу спрятана коробка, а в коробке спрятаны стянутые со стола шоколадные конфеты, там лисицы и зайцы на обёртках, снежинки и лесные орехи, лесные орехи гладкие и маленькие, а грецкие похожи на мозг, они тоже вкусные, но они очень похожи и от этого лучше все-таки лесные на обёртке блестящей шуршит только чтобы не слышали только тссс только доем посижу посижу маленько и выйду тихо-тихо сяду на диван будто так и сидела и никуда-никуда я мама книжку читала читала и зачем же вы меня ищите если я здесь была здесь я не выгоняй не надо не надо.
Я еще совсем ребенок, – говорит Машенька, вдруг проснувшись и со страхом поглядев на князя. – Проэкзаменуешь? Те. Красоту трудно судить, – говорит Мышкин, говорит, будто книгу читает. А что же ваши книги все в пыли? Что же вы их разбросали-то по всей комнате? Вот и на полу лежат, и в углу стопкой, и в другом тоже. Тоже, – кивает головой дурачок. – Я, – говорит, – последней читал руководство для китайского ткача про то, как сделать ковёр светящимся в темноте. Но грамоте не обучен, потому просто знаки чернилами выводил. Люблю, знаете ли, чернила. Здесь в канцтоварах полно. Берёте чистый лист, а он уж и не совсем пуст, потому как для того и создан, чтобы на нём что-то да было, ergo в чистом листе, сама идея его пустоту отрицает. Разумеешь ли ты меня, дурака? Разумею, – говорит Машенька, – только спать я с вами не буду, потому как совсем вас не знаю, и пахнет от меня, где у вас тут помыться? Помыться у нас трижды налево. Я уж вам всё приготовил: три полотенца и халат махровый, и мыло клубничное детское, и мочалку самой мягкой мягкости, тапочки из меха искусственного, зачем же ради тапочек существо живое губить, когда искусственный вполне сгодится, что-то ещё, что-то ещё в трикотажном отделе, я принесу, не извольте, милостивая. Да что вы все
Плещется Машенька в ванне: то под воду уйдёт, то вынырнет, то снова уйдёт, – рот откроет будто кричит что-то. Вынырнула, воду выплюнула и вдруг запела, как помнила:
– У вас как будто маленькая лихорадка, – говорит князь, стоя за дверью с нижним бельём, не смея войти. В стиральной машине, разогнавшись, грохочет барабан.
– Даже большая! – отвечает Машенька. – Напиться бы, да уже не лезет.