Книги

По ком звонит колокол

22
18
20
22
24
26
28
30

Другая миниатюра из "Splendor Solis" изображает алое сияющее солнце, встающее над идиллическим пейзажем с городом и рекой на заднем плане. Оно символизирует предмет чаяний алхимика — lapis. В других трактатах аналогичная фаза Великого Делания изображается красным крылатым львом, возносящим солнце в своих лапах. Об этом льве у Никола Фламмеля сказано: "Он вырывает человека из долины скорби и дарует освобождение: освобождение от отчаянья бедности, от болезней, на крыльях своих, которые есть честь и слава, возносит он его прочь от этих стоячих вод египетских, имя которым — забота смертного о хлебе насущном".

Как мы видим, здесь алхимия разрабатывает уже свои собственные представления о мироздании, параллельные христианству, но вместе с тем весьма далекие от его канонической догматики. Однако при сопоставлении этих алхимических образов с интересующим нас фрагментом Донна проявляется их необычайное сходство. Более того, избегая вопроса о влиянии на Донна, при создании стихотворения "Воскресение", конкретных алхимических трактатов, мы можем с большой долей уверенности сказать, что "прозрачная" алхимическая метафора в тексте, с которой мы начали анализ, появляется здесь именно потому, что она поддержана и спровоцирована алхимическими аллюзиями первой строфы. Заметим, что для Донна в принципе характерна разработка единой сквозной метафоры на протяжении всего стихотворения. Появление алхимической образности в религиозном стихотворении не должно нас удивлять. Более того — алхимические аллюзии встречаются у Донна значительно чаще в религиозных стихах и "Посланиях", ориентированных на вдумчивого и образованного читателя, чем в светских стихотворениях, составивших основу "Песен и сонетов", адресованных более массовой аудитории.

Рассмотрим еще один "алхимический" текст Донна:

Elegie on the Lady MarkhamMan is the World, and death th"Ocean,To which God gives the lover parts of man.This Sea invirons all, and though as yetGod hath set markes, and bounds, twixt us and it,Yet doth it rore, and gnaw, and still pretend,And breaks our banks, when ere it takes a friend.Then our land waters (tears of passion) vent;Our waters, then, above our firmament,(Teares which our Soule doth for her sins let fall)Take all a brackish last, and Funerall,And even these teares, which should wash sin, are sin.We, after Gods Noe, drowne our word againe.Nothing but man of all invenom"d thingsDoth work upon ftselfe, with inborne stings.Teares are false Spectacles, we cannot seeThrough passion mist, what wee are, or what shee.In her this sea of death hath made no breach,But as she tide doth wash the slimie beach,And leaves embroder"d workes upon the sand,So is her flesh refin"d by death cold hand.As men of China, after an ages stay,Do Take up Procelane, where they buried Clay;So at this grave, her limbecke, which refinesThe Diamonds, Rubies, Saphires, Pearls, and Mines,Of which this flesh was, her soule shall inspireFlesh of such stuffe, as God, when his last fireAnnuls this world, to recompence it, shall,Make and name then, th"Elixar of this All.They say, the sea, when it gaines, lothes too;If carnall Death (the younger brother) doeUsurpe the body, our soul, which subject isTo th"elder death, by sinne, is freed by this;They perish both, when they attemt the just;For, graves our trophies are, and both death just;So, unobnoxious now, she"hath buried both;For, none to death sinnes, that to sinne is loth,Nor doe they die, which are not loth to die;So hath she this, and that virginity.Grace was in her extremely diligent,That kept her from sinne, yet made her repent.Of what small spots pure white complaines! Alas,How little poyson cracks a christall glasse!She sinn"d, but just enough to let us seeThat God"s word must be true, All, sinners be.So much did zeale her concsience rarefie,That, extreme truth lack"d little of a lye,Making omissions, acts; laying the touchOf sinne, on things that sometimes may be such.As Moses Cherubines, whose natures doeSurpasse all speed, by him are winged too:So would her soule, already"in heaven, seeme then,To clyme by teares, the common staires of men.How fit she was for God, I am contentTo speake, that Death his vaine hast may repent.How fit for us, how even and how sweet,How good in all her titles, and how meete,To have reform"d this forward heresie,That woman can no parts of frienship bee;How Morall, how Divine shall not be told,Lest they that heare her vertues, thinke her old:And lest we take Deaths part, and make him gladOf such a prey, and to his triumph add.

[Человек — мир, а смерть — Океан, / Которому Бог отдал <покрывать> низменности человека. / Это море окружает все сущее, и хотя / Бог положил между ним и нами предел и границу[981], / Оно ярится, и гложет <берега> и не умеряет своих притязаний, и крушит наши берега, забирая друзей. / Тогда изливаются и воды нашей суши (наши слезы скорби); / Наши воды затопляют землю, покрывая ее, / (То слезы, которые душе пристало скорее лить о своих грехах) / сметая все, и вот — похороны, / И даже те слезы, что должны бы смыть грех, греховны. / Мы, после Ноева потопа, ниспосланного Богом, вновь топим мир сами. / Из всех ядовитых тварей только человек / жалит себя жалом, что дано ему от рождения. / Слезы — ложные очки, мы не видим / сквозь пелену страдания, кто мы, кто — она. / Но ей это море смерти не причинило вреда, / Как приливная волна лижет влажный берег, / И оставляет на песке плавник, обточенный волной, / Так ее плоть очищена холодной рукою смерти. / Так китайцы, по прошествии лет / извлекают из земляной печи, где они погребли глину, фарфор; / Так эта могила, ее лембик, очистит / алмазы, рубины, сапфиры, жемчуг и золотую руду, / из которых состояла ее плоть, <и> душа облечется / этой <обновленной плотью>, подобно тому, как Господь, когда Его последний пожар / уничтожит мир, сотворит тот заново / и даст ему имя: извлечет эликсир всего сущего. / Говорят, это море, добиваясь своего, тем самым теряет; / Если смерть плоти (младший брат) / захватит тело, наша душа, подвластная / иной смерти, которая старше <этой>, — ибо <душа> грешна, — тем самым освобождается; / <и та, и другая смерть> теряют, дерзнув на такой шаг; / тем самым могила — наш трофей, и обе смерти повержены во прах; / Ибо не обречен греху смертному тот, кому грех отвратителен, / но и тот, кому не отвратительна смерть, тоже умрет, / Она же имела оба эти качества и была чиста. / Милость была явлена в ней столь сильно, / Что удерживала ее от греха, — и даже в этом она каялась! / Так о мельчайших пятнах жалеет чистейшая белизна! Увы, / Сколь малой капли яда достаточно, чтобы лопнул хрустальный сосуд! / Она грешила, но только ради того, чтобы доказать: / Не могут слова Господа быть неверны, а сказано же — "Всякий грешен". / Ее совесть столь ревностно требовала чистоты, / что предельной правде <ее слов и деяний> недоставало небольшой примеси лжи, / обмолвки, оплошности; так легкое прикосновение греха только подтверждает безупречность. / Так херувимы, о которых знаем от Моисея: пусть сама их природа / такова, что движутся быстрее быстрого, они еще наделены крыльями от Бога: / Так ее душа, уже пребывая на Небе, / стремится еще выше, восходя от слезы к слезе — поднимаясь этой лестницей человеков. / Столь по душе она Богу, — говорить о том / радостно, — что Смерть уже клянет свою суетную поспешность. / Сколь по душе <была> она нам, сколь мила, / добра — при всей ее знатности, сколь мягка, / Опровергая укоренившуюся ересь, / Будто женщина не способна на дружбу; / Сколь <была> нравственна она и набожна — не буду говорить, / чтобы услышавшие об этих ее добродетелях не сочли старой девой: / и чтобы <этими славословиями> не прославить Смерть, не дать ей / почувствовать свой триумф.]

Текст этот нуждается в подробном комментарии. Во-первых, сам жанр траурной элегии, писавшейся часто по заказу, малопонятен современному читателю. Своеобразная риторика, определяемая законами жанра, кажется нашим современникам — да и не только им — тяжеловесной: характерно, что Бен Джонсон саркастически заметил по поводу донновской "Анатомии мира", написанной на смерть пятнадцатилетней Элизабет Друри, дочери покровителя поэта, что столь пышная хвала подобает скорее "не юной девице, а Деве Марии"[982]. Однако при этом упускается из вида тот факт, что хвалы воздаются вовсе не земной, конкретной личности умершего — оплакивается "идеальный человек". То есть жанр жестко предполагает философско-дидактический характер текста.

Если прочесть внимательно "Элегию на смерть леди Маркхэм", мы увидим, что в ней присутствуют как бы несколько сквозных смысловых планов. Развертка их предопределена самим началом стихотворения: "Человек есть мир, а Смерть — Океан..." (Ту же метафору мы видели в "Обращениях к Господу...") Противопоставление земной тверди и воды вводит тему сотворения мира. Следующая же строка совмещает в себе два смысла: "Смерти-океану определено покрывать низменности этого мира" и "Смерти отдано лишь несовершенное, тленное в человеке, его низменная часть". Тем самым Донн отсылает читателя к строкам "Первого послания Коринфянам" (15, 44-51), читаемым во время заупокойной службы: "Есть тело душевное, есть тело и духовное. Так и написано: первый человек Адам стал душею живущею; а последний Адам есть дух животворящий. Но не духовное прежде, а душевное, потом духовное. Первый человек — из земли, перстный; второй человек — Господь с неба. Каков перстный, таковы и перстные; и каков небесный, таковы и небесные. И как мы носили образ перстного, будем носить и образ небесного. Но то скажу вам, братия, что плоть и кровь не могут наследовать Царствия Божия, и тление не наследует нетления". Так вводится эсхатологическая тема воскресения и Страшного Суда. Однако христианское учение о воздаянии предполагает, что в каждом человеке воплощается вся история мира, от грехопадения Адама. Тем самым леди Маркхэм — воплощение всего человечества. Вряд ли в таком случае панегирический тон Донна столь уж неуместен. Далее, в строках 7 и 8 он говорит о слезах скорби (tears of passion), захлестывающих близких покойной, что "они покрывают нашу твердь" — "above our firmament". Фактически, Донн точно цитирует 7-й стих 1-й главы "Книги Бытия" в авторизованной версии короля Иакова: "And God made the firmament, and divided the waters which were under the firmament from the waters were above the firmament" — "И создал Бог твердь, и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью". Подчеркнем, что номер строки в стихотворении Донна соответствует номеру соответствующего стиха "Книги Бытия"[983].

Следом идет упоминание о "слезах, которые душе дозволено лить о своем грехопадении" — тема сотворения мира сменяется темой изгнания из Рая, а упоминание Ноя несколькими строками ниже отсылает к истории Потопа. Следующая строка, повествующая о том, что человек ядовит более, чем самый ядовитый гад, и постоянно сам себя жалит, находит свое объяснение в пассаже из последней проповеди Донна, прочитанной им в ожидании собственной кончины: "То, что мы именуем жизнью, есть всего лишь Hebdomada mortium, Неделя смертей, семь дней, семь времен нашей жизни, проведенной в умирании, семижды пройденная смерть; и затем конец. Наше рождение умирает в детстве, наше детство умирает в юности, юность со всем прочим умирает в старости, старость в свой черед умирает, и подводит конец всему. И не то чтобы они, юность наша из детства или старость из юности, возникали друг из друга, как Феникс из пепла другого Феникса, который только что умер, нет: но как оса или гадюка из отбросов, или как Змея из навоза. Наша юность хуже, чем наше детство, и наша старость хуже, чем юность. Наша юность жаждет и алчет, и после того пускается грешить, чего детство наше еще не ведало. А старость наша кручинится и злится, потому что уже не в силах греховодничать, как умела юность..."[984] Далее, говоря, что "слезы — ложные стекла, глядя <на мир> сквозь них, мы все видим покрытым туманом страсти или скорби", Донн отсылает нас к словам Апостола Павла: "Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан" (1 Кор. 13, 12). Чуть ниже упоминание о плоти, очищаемой смертью, вновь возвращает нас к канону чтения во время заупокойной службы: "Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся. Ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, и смертному сему облечься в бессмертие" (1 Кор. 15, 51-53). Тленное, персть земная должна быть преображена, "как китайцы... погребая <в печи> глину, извлекают фарфор; так эта могила, ее лембик, очистит алмазы, рубины, сапфиры, жемчуг и золотую руду, из которых состояла ее плоть, <и> душа облечется этой обновленной плотью, подобно тому, как Господь, когда Его последний пожар уничтожит мир, сотворит тот заново и даст ему имя: извлечет эликсир всего сущего". Упоминание здесь "лембика", алхимического сосуда, несомненно говорит о герметическом контексте данного фрагмента[985]. О проникновении алхимии в богословие мы уже говорили выше. Здесь же позволим себе процитировать небольшой фрагмент из "Речи во здравие" Лютера: "Наука алхимия мне очень нравится: это действительно естественная философия древних. Она нравится мне не только многочисленными возможностями применения, например, при варке металлов, при дистилляции и возгонке жидкостей, но также аллегорией и ее тайным, весьма заманчивым значением, касающимся воскрешения мертвых в день Страшного суда. Ибо так же, как огонь в печи вытягивает и выделяет из одной субстанции другие части и извлекает дух, жизнь, здоровье, силу, в то время как нечистые вещества, осадок остаются на дне, как мертвое тело, не имеющее никакой ценности, точно так же Бог в день страшного суда разделит все, отделит праведных от неправедных"[986]. Этот же образ — но уже в чисто алхимической интерпретации — мы находим у Василия Валентина, когда в трактате "Двенадцать ключей философии" он пишет о приготовлении materia prima, из которой "варится" Философский Камень: "В конце времен суждено миру сгореть в огне, и все, сотворенное Богом из ничто, сгорит и станет пеплом; и из этого пепла родится юная птица Феникс. Ибо в том пепле дремлет истинная и подлинная субстанция Тартара, которая, будучи растворена, позволит нам открыть крепчайший затвор Королевского Покоя. И когда все сгорит, будут созданы новое небо и новая земля, и новый человек в славе его, исполненный всяческого благородства".

Следующее движение донновской мысли: "Если смерть плоти (младший брат) захватит тело, наша душа, подвластная смерти, которая старше, ибо грешна, тем самым освобождается; <и та, и другая смерть> теряют, дерзнув на такой шаг; тем самым могила — наш трофей, и обе смерти повержены во прах", — возвращает нас к Апостолу Павлу: "Когда же тленное сие облечется в нетление и смертное сие облечется в бессмертие, тогда сбудется слово написанное: поглощена смерть победою. Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа?" (1 Кор 15, 54-55). Заметим, что в английском Смерть обычно сочетается с притяжательным прилагательным "his", что указывает на мужской род. Тем самым отчетливый "военный" привкус донновской метафоры "Смерть-завоеватель, Смерть-узурпатор" более чем оправдан. Дальнейшее описание совершенства освободившейся от плена тела души, греховной лишь тем, "что даже к греху испытывала жалость", логически понятно и объяснимо. Обратим внимание на другую важную особенность стихотворения: мы уже упоминали, что алхимическое делание совершается в несколько стадий: умерщвление материи, ее разложение на элементы, называемое "растворением" — оно позволяет разделить "дух" и "тело", затем следует их очистка и после того — соединение, ведущее к обретению Философского Камня. Весь ход "Элегии на смерть леди Маркхэм" с разверткой образа смерти-океана четко Следует этой схеме. Тем самым алхимическая аллюзия здесь — отнюдь не проходное сравнение, а смыслообразующая сквозная метафора, структурирующая весь текст — точно так же, как то было с "золотом-кругом-циркулем" в "Прощанье, запрещающем грусть". Символ не шифр, не тайнопись, он указует на реальность, постижимую духом, но не выразимую в непосредственном дискурсе. И все же символы могут существовать лишь внутри более или менее живой системы взаимосвязей, а тем самым значение алхимических символов зависит от контекста. Порой они могут поворачиваться то одной, то другой своей стороной, им часто присуща амбивалентность, и все же там, где речь заходит о символах, невозможен произвол. Не существует "символики" ad hoc.

Таким образом, мы видим, что использование языка алхимических описаний является весьма существенной частью поэтики Донна, глубоко связанной с духом эпохи в целом.

Алхимия была оперативным путем к бессмертию и спасению. Путем, параллельным христианству, но при этом лежащим вне его, сколь бы искренними христианами ни были многие из алхимиков... Именно эта особенность алхимии была отражена в изящном определении этого искусства, предложенном историком науки Гарри Дж. Шепардом в 1986 г. на конгрессе, посвященном роли алхимии в европейской культуре: "Алхимия — это искусство высвобождения отдельных фрагментов Мироздания из ограниченности существования во времени и достижения совершенства, которое для металлов мыслится как золото, а для человека — долголетие, затем — бессмертие и, наконец, искупление. Материальное совершенство достигается оперативным путем: изготовлением Философского Камня, превращающим металлы <в золото>, и Эликсира Жизни, дарующего человеку долгожительство, тогда как духовное совершенство обретается как результат внутреннего откровения или иного озарения"[987]. Но символические языки богословия и алхимии существовали рядом, взаимно обогащая друг друга, проникая друг в друга — и проявляясь в художественных текстах, что мы, на примере Донна, старались показать.

Антон Нестеров. Циркуль и окружность

К вопросу о датировке "Прощания, запрещающего грусть" Джона Донна

Автор выражает признательность Британской академии, при поддержке которой была написана эта статья. Благодарим также Л. И. Тананаеву за помощь в работе с иконографическим материалом.

1

Датировка большинства поэтических текстов Джона Донна весьма затруднительна: практически, иследователи не располагают ни автографами, ни прижизненными изданиями его стихов (что касается последних, исключение составляют лишь два стихотворения, предпосланные "Нелепицам" Томаса Кориэта[988] (1611), "Элегия на смерть принца Генри", вошедшая в посвященный памяти последнего сборник "Lachrimae Lachrimarum"[989] (1612), а также "Годовщины", посвященные памяти Элизабет Друри, изданные соответственно в 1611 и 1612 г.[990]).

Во многом это объясняется позицией самого автора. Так, в письме к Джорджу Гарранду от 14 апреля 1612 г. Донн пишет об опубликованных им "Годовщинах": "Что до моих "Годовщин", я сам осознаю свою ошибку: было падением отдать в печать нечто, написанное стихами, — в наше время это простительно для людей, которые сделали <сочинительство> профессией и являют глубину мысли, а я искренне задаюсь вопросом, что заставило меня согласиться на публикацию, и не могу себе простить. Но с другой стороны, касающейся обвинений, будто сказано слишком много, моя защита в том, что целью было сказать столь хорошо, сколь в моих силах, ибо я не знал женщины более благородной..."[991]

В этом письме Донн достаточно ясно ссылается на негласное правило, согласно которому благородному человеку "не подобает отдавать свои стихи в печать"[992].

Отказ от публикации вовсе не означал, что автор рассматривает свои творения как нечто, недостойное внимание современников и потомков, но означал ориентацию на избранного читателя, тогда как распространение стихов в рукописях отнюдь не бросало тени на их автора.

Как отмечает составитель фундаментального "Индекса произведений английской литературы в рукописях" Питер Биль, рукописей донновских стихов до нас дошло "больше, чем стихов любого английского поэта XVI и XVII вв."[993].

Об отношении Донна к рукописям своих произведений многое говорит письмо поэта, адресованное Роберту Керу (апрель 1619 г.). Посылая другу рукопись трактата "Биатанатос", Донн пишет: "Но, кроме обещанных тебе стихов, посылаю еще одну книгу, к которой и прилагаю сей рассказ. Я написал ее много лет назад, и так как посвящена она теме, которую легко истолковать превратно, то к рукописи я всегда относился так, будто бы ее и нет, как если бы она была предана огню. Ничья рука не касалась ее, чтобы скопировать, и лишь глаза немногих читали ее. Лишь нескольким близким друзьям по тому и другому университету поверял я этот труд, когда работал над ним. И помнится, было тогда кем-то из них сказано, что сама нить рассуждения в этой книге ведет не туда, хотя не столь легко это обнаружить. Прошу тебя — храни же ее так же ревностно, как я. Всякому, кого ты, будучи человеком осмотрительным, допустишь к этой книге, дай знать, когда именно была она написана, ибо ее автор — не повеса Джек Донн, но и не доктор Донн. Храни ее для меня, жив ли я, или умер, — единственное, что запрещаю тебе — предавать этот труд огню — или публикации. Не печатай ее, но и не сжигай, кроме же этого делай с нею, что пожелаешь..."[994] [курсив наш. — А. Н.].

Читая эти строки, мы не должны забывать, что "Биатанатос" — рассуждение, обосновывающее дозволенность самоубийства — самого тяжкого из смертных грехов, — был довольно "взрывоопасным" сочинением, особенно если учесть, что к моменту написания нашего письма автор "еретического текста" был настоятелем собора Св. Павла, и придворным проповедником... Однако нам в этом письме важно иное: автор дает рукопись для чтения и показа узкому кругу доверенных лиц много лет спустя после ее создания. С другой стороны, он специально оговаривает, что она написана "не Джеком Донном, но и не доктором Донном". Эта формула Донна весьма часто цитируется исследователями, когда они хотят подчеркнуть, насколько зрелый Донн отбросил "фривольные заблуждения" своей юности... Однако сам контекст письма говорит нам о том, что эти определения используются здесь Донном только для того, чтобы обозначить два полюса, относительно которых вытянулись "силовые линии" его жизни, и между этими полюсами есть множество "иных" Доннов — в том числе и автор "Биатанатоса". Сам факт посылки другу старой рукописи, написанной еще до обращения и принятия сана — к тому же рукописи сочинения, балансирующего на грани ереси, — свидетельствует о том, что Донн вовсе не отказывался, как то пытаются порой представить его исследователи, от себя "старого" и вполне мог, в подобающих обстоятельствах, привлечь внимание близких людей к тексту, написанному много лет назад. Помня об этом, мы бы хотели обратиться к проблеме датировки одного из самых известных стихотворений Донна, которое в сознании современных читателей стало едва ли не "фирменным знаком" его поэтики. Речь идет о "Прощании, запрещающем грусть".