Другая миниатюра из "Splendor Solis" изображает алое сияющее солнце, встающее над идиллическим пейзажем с городом и рекой на заднем плане. Оно символизирует предмет чаяний алхимика — lapis. В других трактатах аналогичная фаза Великого Делания изображается красным крылатым львом, возносящим солнце в своих лапах. Об этом льве у Никола Фламмеля сказано: "Он вырывает человека из долины скорби и дарует освобождение: освобождение от отчаянья бедности, от болезней, на крыльях своих, которые есть честь и слава, возносит он его прочь от этих стоячих вод египетских, имя которым — забота смертного о хлебе насущном".
Как мы видим, здесь алхимия разрабатывает уже свои собственные представления о мироздании, параллельные христианству, но вместе с тем весьма далекие от его канонической догматики. Однако при сопоставлении этих алхимических образов с интересующим нас фрагментом Донна проявляется их необычайное сходство. Более того, избегая вопроса о влиянии на Донна, при создании стихотворения "Воскресение", конкретных алхимических трактатов, мы можем с большой долей уверенности сказать, что "прозрачная" алхимическая метафора в тексте, с которой мы начали анализ, появляется здесь именно потому, что она поддержана и спровоцирована алхимическими аллюзиями первой строфы. Заметим, что для Донна в принципе характерна разработка единой сквозной метафоры на протяжении всего стихотворения. Появление алхимической образности в религиозном стихотворении не должно нас удивлять. Более того — алхимические аллюзии встречаются у Донна значительно чаще в религиозных стихах и "Посланиях", ориентированных на вдумчивого и образованного читателя, чем в светских стихотворениях, составивших основу "Песен и сонетов", адресованных более массовой аудитории.
Рассмотрим еще один "алхимический" текст Донна:
[Человек — мир, а смерть — Океан, / Которому Бог отдал <покрывать> низменности человека. / Это море окружает все сущее, и хотя / Бог положил между ним и нами предел и границу[981], / Оно ярится, и гложет <берега> и не умеряет своих притязаний, и крушит наши берега, забирая друзей. / Тогда изливаются и воды нашей суши (наши слезы скорби); / Наши воды затопляют землю, покрывая ее, / (То слезы, которые душе пристало скорее лить о своих грехах) / сметая все, и вот — похороны, / И даже те слезы, что должны бы смыть грех, греховны. / Мы, после Ноева потопа, ниспосланного Богом, вновь топим мир сами. / Из всех ядовитых тварей только человек / жалит себя жалом, что дано ему от рождения. / Слезы — ложные очки, мы не видим / сквозь пелену страдания, кто мы, кто — она. / Но ей это море смерти не причинило вреда, / Как приливная волна лижет влажный берег, / И оставляет на песке плавник, обточенный волной, / Так ее плоть очищена холодной рукою смерти. / Так китайцы, по прошествии лет / извлекают из земляной печи, где они погребли глину, фарфор; / Так эта могила, ее лембик, очистит / алмазы, рубины, сапфиры, жемчуг и золотую руду, / из которых состояла ее плоть, <и> душа облечется / этой <обновленной плотью>, подобно тому, как Господь, когда Его последний пожар / уничтожит мир, сотворит тот заново / и даст ему имя: извлечет эликсир всего сущего. / Говорят, это море, добиваясь своего, тем самым теряет; / Если смерть плоти (младший брат) / захватит тело, наша душа, подвластная / иной смерти, которая старше <этой>, — ибо <душа> грешна, — тем самым освобождается; / <и та, и другая смерть> теряют, дерзнув на такой шаг; / тем самым могила — наш трофей, и обе смерти повержены во прах; / Ибо не обречен греху смертному тот, кому грех отвратителен, / но и тот, кому не отвратительна смерть, тоже умрет, / Она же имела оба эти качества и была чиста. / Милость была явлена в ней столь сильно, / Что удерживала ее от греха, — и даже в этом она каялась! / Так о мельчайших пятнах жалеет чистейшая белизна! Увы, / Сколь малой капли яда достаточно, чтобы лопнул хрустальный сосуд! / Она грешила, но только ради того, чтобы доказать: / Не могут слова Господа быть неверны, а сказано же — "Всякий грешен". / Ее совесть столь ревностно требовала чистоты, / что предельной правде <ее слов и деяний> недоставало небольшой примеси лжи, / обмолвки, оплошности; так легкое прикосновение греха только подтверждает безупречность. / Так херувимы, о которых знаем от Моисея: пусть сама их природа / такова, что движутся быстрее быстрого, они еще наделены крыльями от Бога: / Так ее душа, уже пребывая на Небе, / стремится еще выше, восходя от слезы к слезе — поднимаясь этой лестницей человеков. / Столь по душе она Богу, — говорить о том / радостно, — что Смерть уже клянет свою суетную поспешность. / Сколь по душе <была> она нам, сколь мила, / добра — при всей ее знатности, сколь мягка, / Опровергая укоренившуюся ересь, / Будто женщина не способна на дружбу; / Сколь <была> нравственна она и набожна — не буду говорить, / чтобы услышавшие об этих ее добродетелях не сочли старой девой: / и чтобы <этими славословиями> не прославить Смерть, не дать ей / почувствовать свой триумф.]
Текст этот нуждается в подробном комментарии. Во-первых, сам жанр траурной элегии, писавшейся часто по заказу, малопонятен современному читателю. Своеобразная риторика, определяемая законами жанра, кажется нашим современникам — да и не только им — тяжеловесной: характерно, что Бен Джонсон саркастически заметил по поводу донновской "Анатомии мира", написанной на смерть пятнадцатилетней Элизабет Друри, дочери покровителя поэта, что столь пышная хвала подобает скорее "не юной девице, а Деве Марии"[982]. Однако при этом упускается из вида тот факт, что хвалы воздаются вовсе не земной, конкретной личности умершего — оплакивается "идеальный человек". То есть жанр жестко предполагает философско-дидактический характер текста.
Если прочесть внимательно "Элегию на смерть леди Маркхэм", мы увидим, что в ней присутствуют как бы несколько сквозных смысловых планов. Развертка их предопределена самим началом стихотворения: "Человек есть мир, а Смерть — Океан..." (Ту же метафору мы видели в "Обращениях к Господу...") Противопоставление земной тверди и воды вводит тему сотворения мира. Следующая же строка совмещает в себе два смысла: "Смерти-океану определено покрывать низменности этого мира" и "Смерти отдано лишь несовершенное, тленное в человеке, его низменная часть". Тем самым Донн отсылает читателя к строкам "Первого послания Коринфянам" (15, 44-51), читаемым во время заупокойной службы: "Есть тело душевное, есть тело и духовное. Так и написано: первый человек Адам стал душею живущею; а последний Адам есть дух животворящий. Но не духовное прежде, а душевное, потом духовное. Первый человек — из земли, перстный; второй человек — Господь с неба. Каков перстный, таковы и перстные; и каков небесный, таковы и небесные. И как мы носили образ перстного, будем носить и образ небесного. Но то скажу вам, братия, что плоть и кровь не могут наследовать Царствия Божия, и тление не наследует нетления". Так вводится эсхатологическая тема воскресения и Страшного Суда. Однако христианское учение о воздаянии предполагает, что в каждом человеке воплощается вся история мира, от грехопадения Адама. Тем самым леди Маркхэм — воплощение всего человечества. Вряд ли в таком случае панегирический тон Донна столь уж неуместен. Далее, в строках 7 и 8 он говорит о слезах скорби (tears of passion), захлестывающих близких покойной, что "они покрывают нашу твердь" — "above our firmament". Фактически, Донн точно цитирует 7-й стих 1-й главы "Книги Бытия" в авторизованной версии короля Иакова: "And God made the firmament, and divided the waters which were under the firmament from the waters were above the firmament" — "И создал Бог твердь, и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью". Подчеркнем, что номер строки в стихотворении Донна соответствует номеру соответствующего стиха "Книги Бытия"[983].
Следом идет упоминание о "слезах, которые душе дозволено лить о своем грехопадении" — тема сотворения мира сменяется темой изгнания из Рая, а упоминание Ноя несколькими строками ниже отсылает к истории Потопа. Следующая строка, повествующая о том, что человек ядовит более, чем самый ядовитый гад, и постоянно сам себя жалит, находит свое объяснение в пассаже из последней проповеди Донна, прочитанной им в ожидании собственной кончины: "То, что мы именуем жизнью, есть всего лишь Hebdomada mortium, Неделя смертей, семь дней, семь времен нашей жизни, проведенной в умирании, семижды пройденная смерть; и затем конец. Наше рождение умирает в детстве, наше детство умирает в юности, юность со всем прочим умирает в старости, старость в свой черед умирает, и подводит конец всему. И не то чтобы они, юность наша из детства или старость из юности, возникали друг из друга, как Феникс из пепла другого Феникса, который только что умер, нет: но как оса или гадюка из отбросов, или как Змея из навоза. Наша юность хуже, чем наше детство, и наша старость хуже, чем юность. Наша юность жаждет и алчет, и после того пускается грешить, чего детство наше еще не ведало. А старость наша кручинится и злится, потому что уже не в силах греховодничать, как умела юность..."[984] Далее, говоря, что "слезы — ложные стекла, глядя <на мир> сквозь них, мы все видим покрытым туманом страсти или скорби", Донн отсылает нас к словам Апостола Павла: "Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан" (1 Кор. 13, 12). Чуть ниже упоминание о плоти, очищаемой смертью, вновь возвращает нас к канону чтения во время заупокойной службы: "Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся. Ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, и смертному сему облечься в бессмертие" (1 Кор. 15, 51-53). Тленное, персть земная должна быть преображена, "как китайцы... погребая <в печи> глину, извлекают фарфор; так эта могила, ее лембик, очистит алмазы, рубины, сапфиры, жемчуг и золотую руду, из которых состояла ее плоть, <и> душа облечется этой обновленной плотью, подобно тому, как Господь, когда Его последний пожар уничтожит мир, сотворит тот заново и даст ему имя: извлечет эликсир всего сущего". Упоминание здесь "лембика", алхимического сосуда, несомненно говорит о герметическом контексте данного фрагмента[985]. О проникновении алхимии в богословие мы уже говорили выше. Здесь же позволим себе процитировать небольшой фрагмент из "Речи во здравие" Лютера: "Наука алхимия мне очень нравится: это действительно естественная философия древних. Она нравится мне не только многочисленными возможностями применения, например, при варке металлов, при дистилляции и возгонке жидкостей, но также аллегорией и ее тайным, весьма заманчивым значением, касающимся воскрешения мертвых в день Страшного суда. Ибо так же, как огонь в печи вытягивает и выделяет из одной субстанции другие части и извлекает дух, жизнь, здоровье, силу, в то время как нечистые вещества, осадок остаются на дне, как мертвое тело, не имеющее никакой ценности, точно так же Бог в день страшного суда разделит все, отделит праведных от неправедных"[986]. Этот же образ — но уже в чисто алхимической интерпретации — мы находим у Василия Валентина, когда в трактате "Двенадцать ключей философии" он пишет о приготовлении materia prima, из которой "варится" Философский Камень: "В конце времен суждено миру сгореть в огне, и все, сотворенное Богом из ничто, сгорит и станет пеплом; и из этого пепла родится юная птица Феникс. Ибо в том пепле дремлет истинная и подлинная субстанция Тартара, которая, будучи растворена, позволит нам открыть крепчайший затвор Королевского Покоя. И когда все сгорит, будут созданы новое небо и новая земля, и новый человек в славе его, исполненный всяческого благородства".
Следующее движение донновской мысли: "Если смерть плоти (младший брат) захватит тело, наша душа, подвластная смерти, которая старше, ибо грешна, тем самым освобождается; <и та, и другая смерть> теряют, дерзнув на такой шаг; тем самым могила — наш трофей, и обе смерти повержены во прах", — возвращает нас к Апостолу Павлу: "Когда же тленное сие облечется в нетление и смертное сие облечется в бессмертие, тогда сбудется слово написанное: поглощена смерть победою. Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа?" (1 Кор 15, 54-55). Заметим, что в английском Смерть обычно сочетается с притяжательным прилагательным "his", что указывает на мужской род. Тем самым отчетливый "военный" привкус донновской метафоры "Смерть-завоеватель, Смерть-узурпатор" более чем оправдан. Дальнейшее описание совершенства освободившейся от плена тела души, греховной лишь тем, "что даже к греху испытывала жалость", логически понятно и объяснимо. Обратим внимание на другую важную особенность стихотворения: мы уже упоминали, что алхимическое делание совершается в несколько стадий: умерщвление материи, ее разложение на элементы, называемое "растворением" — оно позволяет разделить "дух" и "тело", затем следует их очистка и после того — соединение, ведущее к обретению Философского Камня. Весь ход "Элегии на смерть леди Маркхэм" с разверткой образа смерти-океана четко Следует этой схеме. Тем самым алхимическая аллюзия здесь — отнюдь не проходное сравнение, а смыслообразующая сквозная метафора, структурирующая весь текст — точно так же, как то было с "золотом-кругом-циркулем" в "Прощанье, запрещающем грусть". Символ не шифр, не тайнопись, он указует на реальность, постижимую духом, но не выразимую в непосредственном дискурсе. И все же символы могут существовать лишь внутри более или менее живой системы взаимосвязей, а тем самым значение алхимических символов зависит от контекста. Порой они могут поворачиваться то одной, то другой своей стороной, им часто присуща амбивалентность, и все же там, где речь заходит о символах, невозможен произвол. Не существует "символики" ad hoc.
Таким образом, мы видим, что использование языка алхимических описаний является весьма существенной частью поэтики Донна, глубоко связанной с духом эпохи в целом.
Алхимия была оперативным путем к бессмертию и спасению. Путем, параллельным христианству, но при этом лежащим вне его, сколь бы искренними христианами ни были многие из алхимиков... Именно эта особенность алхимии была отражена в изящном определении этого искусства, предложенном историком науки Гарри Дж. Шепардом в 1986 г. на конгрессе, посвященном роли алхимии в европейской культуре: "Алхимия — это искусство высвобождения отдельных фрагментов Мироздания из ограниченности существования во времени и достижения совершенства, которое для металлов мыслится как золото, а для человека — долголетие, затем — бессмертие и, наконец, искупление. Материальное совершенство достигается оперативным путем: изготовлением Философского Камня, превращающим металлы <в золото>, и Эликсира Жизни, дарующего человеку долгожительство, тогда как духовное совершенство обретается как результат внутреннего откровения или иного озарения"[987]. Но символические языки богословия и алхимии существовали рядом, взаимно обогащая друг друга, проникая друг в друга — и проявляясь в художественных текстах, что мы, на примере Донна, старались показать.
Антон Нестеров. Циркуль и окружность
Автор выражает признательность Британской академии, при поддержке которой была написана эта статья. Благодарим также Л. И. Тананаеву за помощь в работе с иконографическим материалом.
1
Датировка большинства поэтических текстов Джона Донна весьма затруднительна: практически, иследователи не располагают ни автографами, ни прижизненными изданиями его стихов (что касается последних, исключение составляют лишь два стихотворения, предпосланные "Нелепицам" Томаса Кориэта[988] (1611), "Элегия на смерть принца Генри", вошедшая в посвященный памяти последнего сборник "Lachrimae Lachrimarum"[989] (1612), а также "Годовщины", посвященные памяти Элизабет Друри, изданные соответственно в 1611 и 1612 г.[990]).
Во многом это объясняется позицией самого автора. Так, в письме к Джорджу Гарранду от 14 апреля 1612 г. Донн пишет об опубликованных им "Годовщинах": "Что до моих "Годовщин", я сам осознаю свою ошибку: было падением отдать в печать нечто, написанное стихами, — в наше время это простительно для людей, которые сделали <сочинительство> профессией и являют глубину мысли, а я искренне задаюсь вопросом, что заставило меня согласиться на публикацию, и не могу себе простить. Но с другой стороны, касающейся обвинений, будто сказано слишком много, моя защита в том, что целью было сказать столь хорошо, сколь в моих силах, ибо я не знал женщины более благородной..."[991]
В этом письме Донн достаточно ясно ссылается на негласное правило, согласно которому благородному человеку "не подобает отдавать свои стихи в печать"[992].
Отказ от публикации вовсе не означал, что автор рассматривает свои творения как нечто, недостойное внимание современников и потомков, но означал ориентацию на избранного читателя, тогда как распространение стихов в рукописях отнюдь не бросало тени на их автора.
Как отмечает составитель фундаментального "Индекса произведений английской литературы в рукописях" Питер Биль, рукописей донновских стихов до нас дошло "больше, чем стихов любого английского поэта XVI и XVII вв."[993].
Об отношении Донна к рукописям своих произведений многое говорит письмо поэта, адресованное Роберту Керу (апрель 1619 г.). Посылая другу рукопись трактата "Биатанатос", Донн пишет: "Но, кроме обещанных тебе стихов, посылаю еще одну книгу, к которой и прилагаю сей рассказ. Я написал ее много лет назад, и так как посвящена она теме,
Читая эти строки, мы не должны забывать, что "Биатанатос" — рассуждение, обосновывающее дозволенность самоубийства — самого тяжкого из смертных грехов, — был довольно "взрывоопасным" сочинением, особенно если учесть, что к моменту написания нашего письма автор "еретического текста" был настоятелем собора Св. Павла, и придворным проповедником... Однако нам в этом письме важно иное: автор дает рукопись для чтения и показа узкому кругу доверенных лиц много лет спустя после ее создания. С другой стороны, он специально оговаривает, что она написана "не Джеком Донном, но и не доктором Донном". Эта формула Донна весьма часто цитируется исследователями, когда они хотят подчеркнуть, насколько зрелый Донн отбросил "фривольные заблуждения" своей юности... Однако сам контекст письма говорит нам о том, что эти определения используются здесь Донном только для того, чтобы обозначить два полюса, относительно которых вытянулись "силовые линии" его жизни, и между этими полюсами есть множество "иных" Доннов — в том числе и автор "Биатанатоса". Сам факт посылки другу