В романе
Если опять же следовать знаменитой классификации Исайи Берлина, Пелевин, несомненно, еж, всю жизнь упорно обращающийся к одним и тем же темам. Но хотя «ежа», о котором изначально шла речь, Достоевского, неизменно интересовали христианство, современность, (ир)рациональность, грех, искупление и страдание, никто не скажет, что в «Братьях Карамазовых» писатель воспроизводит приемы и идеи «Преступления и наказания» или других более ранних своих текстов. Последний роман Достоевского заслуженно считают венцом его творчества, и он уж точно не повторялся.
Что это говорит о нашем современном «еже», Пелевине, по крайней мере на данный момент? Пока ни одно из его более поздних произведений не превзошло по новаторству идеи и художественной форме «Чапаева и Пустоту», а в качестве образцов социально-культурной критики все написанные позднее тексты, пожалуй, уступают «Generation „П“» и примыкающему к нему
Зачем же действовать по Беньямину, причем не в хорошем смысле – просто механически воспроизводить себя? В качестве психологического объяснения можно предположить своего рода сатирическую мизантропию в духе Гоголя или Свифта (по Быкову, Пелевин питает отвращение к нашей эпохе и людям, которым довелось в эту эпоху жить); жаль только, в наше время не найдешь свифтовских гуигнгнмов677. Если мыслить более осязаемыми категориями, возможно, причина пелевинских повторов в политических системах, повторяющих самих себя. Идеи закончились потому что он уже выявил главные проблемы современности, осталось только исследовать нюансы и при этом как-то сочинять новые сюжеты и книги. Но нюансы порой бесконечно малы, зато алгоритмы все масштабнее. Иссякла ли фантазия у Пелевина или у самой действительности, все более гнетущей, но не меняющейся по существу, не способен ли писатель на новое или не видит в погоне за новизной необходимости, но поздний Пелевин куда легче поддается анализу, а читатели наверняка были бы не прочь поломать голову над его новым ребусом.
Упреки в возрастающем консерватизме неизменно сопутствуют обвинениям в художественной закоснелости, чему едва ли стоит удивляться, ведь форма и содержание (как указывали формалисты) обычно взаимозависимы. Зрелость часто тяготеет к традиционализму. Кроме того, Пелевин тесно связан с эпохой, в которую пишет, а именно сейчас мы наблюдаем поворот к консерватизму по всему миру – и Россия не исключение. Те, кто великодушно подчеркивает склонность Пелевина к иронии, могут предположить, что он перерабатывает консерватизм метакритически, примеряя его и высмеивая механизмы его функционирования в современном массовом сознании. Те, кто без всякой снисходительности видит в нем прагматика (или хуже того – конъюнктурщика), решат, что он поставляет
Меня не убеждает ни одна из этих догадок. Что касается первой, я не вижу причин не доверять пелевинским «проповедям» – при всей ироничности и других оговорках, они не пародия, а попытка серьезного разговора. Что касается второй, несмотря на сегодняшнюю атмосферу, поощряющую проявления консерватизма, в случае Пелевина такие проявления не вызвали энтузиазма. По сравнению с необычайной популярностью его ранних произведений недавние книги и критики, и рядовые читатели восприняли в лучшем случае гораздо прохладнее, а в худшем – с откровенной враждебностью. Представители либерального крыла по большей части открестились от него за насмешки над неолиберализмом, Западом, а главное над ними самими, как в случае с «Контрой» («Любовь к трем цукербринам») или «гинекологией протеста» («Бэтман Аполло»). Консерваторы же никогда его не любили и не полюбят, на что у них есть веские причины. Пусть даже антикапиталистические и антизападные настроения Пелевина могли бы привлечь к нему правых, он слишком беспощаден как к позднесоветскому тоталитаризму, так и к постсоветской России, чтобы провластные читатели и критики были в состоянии переварить его вердикт.
Когда две сверхдержавы, Соединенные Штаты и Советский Союз, соперничают за мировое лидерство, а потом одна из них разваливается, не надо обладать суперинтеллектом, чтобы понять, кто от этого выиграл. На что большей частью и делают упор представители российского правого крыла, обвиняя Запад во всех унижениях и лишениях, выпавших на долю России после распада советской империи. Нелегко сформировать национальную идентичность и добиться лидерства (да даже и просто выжить) в мире, где яростно состязаются старые и новые державы. На помощь приходит конспирологическое мышление (это всё
Консервативный популизм (и популизм в целом), как я его понимаю, не предполагает собственной целостной позиции – тем, кто его практикует, достаточно сценариев и бутафории (о чем писал Петер Слотердайк)680. Они обращаются к публике, чтобы манипулировать ею, и говорят то, что ее больше всего вдохновляет, чтобы заполучить влияние и все тот же баблос. В отличие от русских народников, в XIX веке шедших «в народ», чтобы просвещать людей и оказывать им медицинскую помощь (а заодно сеять революционные настроения), нынешние популисты по обе стороны Атлантики оказывают «медицинскую помощь» исключительно на камеру. Они
Но вернемся к Пелевину. Он (а) до одержимости последователен в своей философии и эстетике, и (б) даже самые слабые из его текстов интеллектуальнее самых блистательных находок популистской мысли. Он прекрасно усвоил арифметику (и много больше в математике), и ничто не мешает ему скармливать публике лакомые генно-модифицированные кушанья, которых она от него ждет. Но он
Думаю, Пелевин не либерал и не консерватор, так как
Обещание свободы в антиутопической вселенной Пелевина тесно связано с образом самого автора. Автор – умный, саркастичный, неуловимый, но вместе с тем дружелюбный – последовательно анализирует изображаемые схемы и уравновешивает однобокое антиутопическое мышление. Образ автора обнадеживает, вопреки утверждениям об обратном. Пронизывающая тексты самоирония окрашивает их в новые тона, добавляя неожиданные нюансы и новые уровни авторефлексии. Пелевин по-хорошему стимулирует читателя, требуя от него пристального внимания. Он хочет, чтобы аудитория следила за блистательным анализом, изучала структуру написанного, замечала ловушки и лазейки, в равной мере ценила неоднозначность и прямолинейность. Его тексты обостряют ум и умягчают сердце. А как иначе? В конце концов, он русский писатель.
Как противостоять системе – безликой, осязаемой, властной, уютной, – порождающей обезличенную и децентрализованную тоталитарную реальность, в которой мы живем? До падения Берлинской стены бегство к свободе имело четкие и понятные формы. Так, выдающийся артист балета времен холодной войны Рудольф Нуреев буквально совершил прыжок к французским полицейским в аэропорту Ле Бурже – и вуаля, «как хорош тот новый мир, где есть такие люди!». Нуреев, разумеется, обладал уникальной прыгучестью. Но как освободиться, когда парижские полицейские неспособны слаженно действовать, нет Берлинской стены, нет железного занавеса и даже, как утверждают некоторые ученые, нет евклидовой системы координат? Как реагировать на то, что «Аль-Каида» обрушивает самолеты на небоскребы в лучших традициях голливудских блокбастеров, грузовики превращают человеческую плоть в гендерно нейтральное белковое месиво, каждый второй рискует заболеть раком, к середине столетия на всех не хватит воды, а число страдающих деменцией растет в геометрической прогрессии? Может быть, продолжать работу мысли – то есть не принимать на веру кем-то навязанные формулы, задавать трудные вопросы, оттачивать лезвия иронии и самоиронии, отваживаться на цинизм, если имеешь такую склонность, не бояться оценочных суждений и сентиментальности, пусть они и не в моде. Пелевин всегда развивался как мыслитель и как художник. Вопреки всему, он вносит изменения в мир летучих мышей и дискурсмонгеров, поощряющий конформизм, приспособленчество, политкорректность и внушение во сне – просто потому, что ему
Библиография