Еве стало жарко, она сбросила оба одеяла. Она не помнила, чтобы родители когда-нибудь так лгали. Она смотрела на тень Дон-Кихота, чье копье угрожающе подрагивало. Он готовился нанести удар. Он был против нее, впервые. У Евы застучали зубы, и она опять укрылась одеялами. Лишь в половине шестого она погрузилась в беспокойный сон. «Он плюнул матери под ноги. Он ее не любит. Но это же хорошо. Конечно, хорошо. Юрген тоже сказал бы, что это хороший знак. Но почему они тогда врут?» Ева снова открыла глаза. Было уже светло. Дон-Кихот исчез. На полке темнела шляпа Отто Кона.
– Этого не может быть.
Аннегрета, в белом халате, подошла к окну в сестринской, выходящему на внутренний двор, и обмоталась зеленой занавеской, как одеялом, будто запеленала себя, будто хотела исчезнуть там, как ребенок, который мечтает спрятаться ото всего мира. Доктор Кюсснер подошел к ней и попытался осторожно высвободить ее из занавески, которая грозила оборваться наверху. Он говорил что-то успокаивающее. Что иногда они беспомощны. Что могут только выполнять свой долг, но не в силах творить чудеса. Что Аннегрета сделала все возможное. Он продолжал говорить в таком роде, пока Аннегрета вдруг, словно протрезвев, не выкрутилась из занавески и не велела ему перестать «пороть чушь». Она села на стол из резопала посреди комнаты, где стояла тарелка с печеньем, которое, вероятно, за ночь высохло, и с горечью переспросила:
– Все возможное? Как же убого это звучит. – И зажала уши, как будто не желала больше ничего слышать.
Кюсснер смотрел на ее затылок, на маленький чепчик, из-под которого выбивались белые, похожие на медицинскую вату волосы.
– Ты идешь?
Она не ответила. Доктор мягко опустил ее руки.
– Еще пойдешь к нему?
Не глядя на Кюсснера, Аннегрета тихо сказала:
– Прости, Хартмут, но я не могу на это смотреть.
Он немного помедлил, а потом пошел к ребенку, который умирал в пятой палате. Аннегрета принялась есть печенье.
Кюсснер прошел по коридору. Его тоже потрясла эта история. Две недели назад был прооперирован девятимесячный Мартин Фассе. Врожденное сужение пищевода. Операция была сложная, но абсолютно необходимая, и уже сильно ослабленный малыш перенес ее на удивление хорошо. В течение десяти дней он на глазах прирастал плотью. Но четыре дня назад неожиданно начались понос и рвота. Пенициллин не помогал, антибактериальные средства не помогали, укрепляющие средства организм не удерживал. Мартин таял на глазах, и даже у Аннегреты, большого мастера кормления, на лице появилось необычно испуганное выражение. В эту ночь она почти не отходила от малыша, то и дело обмазывая ему маленькие посиневшие губы попеременно молоком и водой. В конце концов она взяла хнычущего, мерзнущего ребенка на руки и принялась ходить с ним, чтобы согреть. Около четырех утра Мартин затих, и Кюсснер стетоскопом долго искал сердце на запавшей маленькой груди.
На пороге палаты для особо тяжелых детей, в которой было всего три кроватки, он сразу увидел, что Мартин битву проиграл. Кюсснер подошел к нему и провел последнее обследование маленького, уже холодного тела. Он посмотрел на часы и записал в лист осмотра время смерти – пять тридцать. При этом он думал о том, что через несколько часов ему придется отвечать перед директором за очередной случай поноса у грудных детей. Усиленное соблюдение мер гигиены – двойное кипячение бутылочек и сосок, ежедневная смена белья, мытье рук до и после любого контакта с пациентом – результата не дало. Кюсснер не знал, что делать. Когда он вскоре вернулся в сестринскую, тарелка с печеньями была пуста. Аннегрета стояла у шкафа и готовила завтрак детям, которых не кормили грудью, – рассыпала молочный порошок по бутылочкам. В чайнике кипела вода.
– Хочешь еще на него посмотреть?
Аннегрета покачала головой. Кюсснер подошел к ней, развернул к себе и обнял. Она стояла, словно окаменев, не сопротивляясь. Кюсснер сказал, что подождет до семи, а потом позвонит родителям. Зачем их будить? С таким известием. Аннегрета высвободилась из объятий Кюсснера, поправила халат, погладила его по щеке и сказала, что у нее сложились хорошие отношения с фрау Фассе. Она сама позвонит. И, отвернувшись от Кюсснера, она стала разливать кипящую воду. Он смотрел на ее спину и думал: «Пора».
Целых сорок пять минут в беседе с директором городской больницы доктор Кюсснер пытался излучать компетенцию и уверенность, хотя происходящее вселяло в него беспомощность и печаль. Он был совершенно вымотан. Вернувшись в свой недавно выстроенный отдельный дом на окраине города, он постоял в прихожей и прислушался к звукам в доме. Дети были в школе, под вешалкой стояли только их разноцветные тапочки. Ингрид, включив радио, занималась чем-то наверху. По радио крутили шлягер, и Ингрид подпевала:
Весь Париж мечтает о любви.
Кюсснер подумал об Аннегрете, ее презрении к любой сентиментальщине, вспомнил, как она насмешливо поморщилась, когда он предложил ей однажды поехать вместе в этот самый город любви. «Романтика – это замаскированная ложь», – сказала она тогда. Он повернулся к зеркалу и увидел в нем усталого человека намного старше своих лет. С волосами Кюсснер простился уже давно. Скоро у него разовьется склероз сосудов, он начнет толстеть и в сорок пять получит инфаркт, как его отец. Тот не был счастлив в браке с матерью.
Пока Кюсснер стоял так в прихожей, по лестнице спустилась его жена с грудой грязного постельного белья – веселенькие цветочки на белом. Она двигалась упруго, энергично. Увидев мужа, улыбнулась. Как всегда, Хартмут Кюсснер подумал о том, что она красива особой, немеркнущей красотой. Чудо, что она выбрала такого среднестатистического мужа, как он. Доктор не улыбнулся в ответ, и жена тоже посерьезнела.
– Что-то случилось?