— Ты хочешь сказать, что я — лицемер? Ну ладно, лицемер так лицемер…
— Но лицемер всё же лучше убийцы, не так ли?
Она сказала это за меня.
— Да, именно это я и имею в виду.
— Это не убийство, это эвтаназия. — Она пожала плечами. — Хочешь — слушай, хочешь — нет. Только это дело меня не касается. И не рассчитывай, что я чем-то стану тебе помогать. Прости, я никак не могу тебе помочь. Мы с тобой с пелёнок дружили, я тебе только добра желаю.
Она ухмыльнулась, повела худыми плечами и стремительно зацокала каблуками к выходу; больше в палате она не появлялась. По правде говоря, в эти несколько дней она трудилась в поте лица: кормила тётушку, обтирала её тело, подкладывала утку и даже помогала незнакомцам с соседних коек. Однако правдой было и то, что с тех пор она не приходила. При этом каждый раз, вспоминая о тётушке, начинала заливаться слезами. Лао Хэй была искренней и в своих чувствах, и в своей бесчувственности. Но неужели и об убийстве — настоящем убийстве человека стоит рассуждать, выпятив подбородок? Не говоря уже о том, что тётушка была её нянькой и гувернанткой. Ведь когда-то все её часы, свитера, поездки в разные города в составе молодёжных организаций — всё это оплачивала тётушка. Однако в какой-то момент Лао Хэй решила, что быть благодарной за добро смешно и как-то по-мещански, да ещё и стала доказывать свою правоту неопровержимой и трудной для понимания философией, заключая со снисходительным видом: «Тебе не понять», — в точности так же, как во время разговоров о пении или сексе. А ведь сейчас это был вовсе не теоретический вопрос, совсем нет. И то, что она пыталась сделать его теоретическим, было не совсем искренним. Незачем ей было напускать на себя героизм.
Раньше она не была такой. Помню, как, возвращаясь в сельское поселение для городской молодёжи, она, чтобы, по её словам, «закалить революционную волю», добровольно отказалась от транспорта и решила в одиночку отправиться в десятидневный пеший поход. Услышав об этом, мы чуть не умерли от страха. Получив телеграмму, мы три раза пускались в путь, чтобы встретить её. На третий раз, отойдя более чем на пятьдесят ли от деревни и уже шатаясь от усталости, мы наконец увидели в самом конце заснеженной горной дороги маячившую чёрную точку — одетая в порванный ватник, она еле волочила ноги. Тогда она бросилась ко мне в объятия и зарыдала во весь голос.
Спустя годы она даже вспоминать не хотела про эти дела давно забытых дней, впрочем, как и о своих родителях — заслуженных работниках. «Да скучно это, не приставай ко мне, ладно?» Теперь её интересовали только разговоры о деньгах, о мужчинах и женщинах. Она могла ворваться в гостиную, наплевав на других, не заботясь, кто там сидит, и смело начать обсуждать любые темы. Оценивая женские глаза, носы, шеи, руки, ступни, груди, талии и задницы, не упускала ни одной мелочи и зачастую приходила к весьма специфическим выводам, исходя при этом из мужской точки зрения. Иногда даже посмеивалась над собой, качая головой: «Вот потеха, посмотрите на мой глаз-алмаз, из меня вышел бы хороший мужчина». А следом сразу же принималась за мужскую половину, достигая и здесь высот, недоступных мужчинам, самодовольно высмеивая уже покрасневших до корней волос слушателей: «Ну, ладно, ладно, у вас, мужчин, психика очень хрупкая. Для вас это, наверное, слишком? Хорошо, сменим тему».
Хорошо ещё тётушка была глухой и не знала, что подчас вылетает изо рта Лао Хэй, иначе и без злосчастного купания в ванне сосуды в её голове уже сто раз полопались бы.
Лао Хэй были безразличны предпочтения тётушки. Точно так же ей было плевать на мнение руководителей: скажет «не приду на работу» — и не приходила, не хотела на собрание — и не шла, даже не удосуживаясь взять отгул. Она не обращала никакого внимания на предупреждения в парке и вместе со своими учениками из средней школы воровала цветы, мандарины, напитки в магазинчиках, при этом её веселье было очень искренним и непосредственным, а любое развлечение без риска казалось ей пресным и безынтересным. Изо рта её постоянно вылетали грубые слова, но детей это только веселило, они боготворили её, были ею одержимы, никто не обращался к ней «учительница Лао», а только «Лао Хэй» или «сестрица Хэй», считая её мафиозной атаманшей. Она переругалась почти со всеми коллегами по школе, но при этом у неё было полно друзей, круг её общения включал писателей, художников, режиссёров, звёздных исполнителей, родственников высокопоставленных чиновников, иностранцев — и белых, и темнокожих. Презрение к мнению тётушки и всех вышеперечисленных людей было её основным капиталом, она частенько заявляла, что общество грязно, и утверждала, что каждый день, возвратясь домой, сразу же принимает ванну; очевидно поэтому её мокрая голова с волосами, заколотыми множеством шпилек, так походила на шипастую булаву.
Она и впрямь больше не появилась в палате. Как-то я отправился к ней в школу, чтобы спросить, не знает ли она, кто такая Чжэнь Сюй — тётушка в последнее время частенько твердила это имя.
На её двери было прикреплено много записок, среди подписавшихся были некие Чжаны, Ма и другие. Стороживший дверь бородач с большим кожаным чемоданом уставился на меня с таким видом, будто у меня вовсе не было права приходить сюда, топтаться и хмуриться. Мне оставалось лишь тактично удалиться.
Когда я наконец её разыскал, с телефоном были какие-то неполадки и её голос звучал так слабо, будто доносился с луны.
— Чжэнь Сюй? Тётушка Хуан, которая раздаёт продовольственные карточки и проверяет счета за электричество, что ли?
— Кажется, не она.
— Тогда я не знаю. У тебя есть ещё что-то ко мне?
— Что, о тётушке и не спросишь?
— Она жива ещё?
— Жива, — неожиданно для самого себя я ответил как-то неуверенно.
— Будут нужны деньги, заходи. В выдвижном ящике. Ключ от двери на старом месте, — добавив это, она тут же положила трубку.