— И кому оставит своё богатство? В крематорий с собой захватит?
— Так мастеру Вану оставит, он же к ней очень даже неплохо относится.
— Ха-ха, вот умора! Ну ты и чертовка!
Кто-то яростно захлопал по бедру.
Они не знали меня, да даже если бы и знали, не стали бы обращать внимание, ведь весёлое перемывание косточек тётушке добавляло хотя бы немного вкуса, хотя бы чуточку энтузиазма в торопливый процесс поглощения еды. У одной из них в большом рту сверкнул медный зуб, уже протёртый до цинковой основы, и я с первого взгляда запомнил его на всю жизнь. Словно выстрел, который поразил меня в самое сердце, окатив волной изумления и стыда.
Возможно, они с таким же удовольствием и смаком рыгали и тёрли свои носы, и когда занимали у тётушки денег, забывая отдать, и когда посылали её подметать пол, и когда кричали, чтобы она вынесла парашу, а потом бесились, что она их не слышит. Когда я рассказал обо всём Лао Хэй, она расплакалась. А я и не верил, что в ней ещё оставались такие чистые слёзы. Потом с ненавистью заявила, что как же, мать его, хочется взять пулемёт и проделать в этих людях по несколько дырок.
Я ужасно рассердился на тётушку. Приходя в общую женскую спальню, где доски пола шли волнами, то поднимаясь, то опускаясь, я пропускал мимо ушей приглашение сесть на её кровать и назло садился на ту, что напротив. Она совала мне печенье, а я крошил его и кидал на пол. Она копила для меня превосходные деревянные катушки, из которых можно было сделать машинку или, поставив вертикально, воображать их правителями, воинами, разбойниками, разворачивая великую битву, а я раскидывал их, закатывал под кровать или сваливал в углу комнаты; повсюду на полу лежали их деревянные трупики. И видя, как от огорчения белело тётушкино лицо, начинали дрожать её руки, я по-прежнему чувствовал обиду и невозможность отвести душу. Мне слишком сильно хотелось сорвать её маленькое круглое зеркало с изголовья кровати и швырнуть его далеко на улицу.
Не знаю, с чего это я.
Она грустно и растерянно улыбалась и, сгорбившись, шла мыть посуду, не забыв при этом сложить остатки еды в маленькую коричневую бутылку, заткнуть пробку и бережно поставить её на сушильный шкаф в изголовье.
Она частенько таскала нам с работы еду в этой небольшой бутылке, например, в те дни, когда в заводской столовой появлялось немного свинины или солёной рыбы.
Особенно после того, как умер мой отец.
3
В итоге отца всё-таки не стало. Этот человек, вечное контактное лицо в моём резюме, всегда любил глазеть по сторонам и шушукаться. Стоило прийти коллеге, другу, земляку или самой тётушке, он тут же выпроваживал нас погулять, запирал дверь и неизменно принимался сплетничать. Я бросал взгляд на эту дверь, на железную замочную петлю, на гнездо от другой петли, где она когда-то крепилась, на место, где и гнёзда-то не было, а лишь торчало несколько ржавых шляпок гвоздей, и не знал, сколько хозяев сменил этот дом и кем они были. С тех самых пор закрытые двери стали казаться мне чем-то загадочным — это они, пряча за собой наших отцов, состарили их.
Впоследствии я понемногу узнал, о чём шептался отец со своими гостями. Он заставил тётушку развестись с тем мужчиной, наставлял эту находившуюся в подневольном положении женщину, как разорвать отношения, как пробудить сознание, как провести чёткую грань между собой и представителем реакционного класса. Когда же кожа на шее тётушки стала дряблой, а виски побелели, он внезапно обнаружил, что между нами и ей также существует некая граница. Он больше не разрешал мне писать о тётушке в сочинениях наподобие «Описания знакомого человека», запретил матери пускать нас к тётушке в гости. Дошло до того, что в канун одного Нового года, когда тётушка, прихватив большую корзину с подарками, пришла к нам, надеясь провести праздник в тесном семейном кругу, отец безжалостно велел маме отправить тётушку обратно в заводское общежитие. В тот день мои уши были особо чуткими — я слышал мамин плач и голос отца, произносивший незнакомые слова: «революция», «класс», «позиция»… И из-за этих странных слов тётушка не смогла встретить Новый год в нашем доме и была вынуждена одна-одинёшенька вернуться на завод.
Однако нам он сказал: «Тётушке сегодня нужно на дежурство. Когда вы завтра пойдёте гулять, можете заодно зайти её проведать». Потом вышел на улицу и, встретив кого-то из коллег, принялся обсуждать погоду, усердно хохоча.
Тот Новый год оставил во мне очень тягостное воспоминание. С тех самых пор, стоило мне заметить, как взрослые о чём-то тихонько переговариваются, я сразу понимал: хорошего не жди. Я боялся проснуться посреди ночи от позыва в туалет, ужасно боялся встать с постели. Потому что каждый раз, проснувшись, слышал, как в темноте со стороны родительской кровати доносятся перешёптывания, и это было совсем не похоже на ту солидную и скупую речь, что звучала перед моим отходом ко сну. Это гарантировало мне ночные кошмары.
Итак, отца больше не было. Я всегда думал, что его жизнь предсказуема словно анафора, верна как большой иероглифический словарь, Образцова как учебник. Я полагал, что каждый воскресный вечер он под тёплым светом настольной лампы будет гладить мою голову, прильнувшую к его груди, и беззаботно петь «Трудны сычуаньские тропы» или «Вечную печаль» — я считал это пением, а он называл «декламацией». Но в итоге он ушёл, оставив дома лишь пустую постель.
Я раскаиваюсь, раскаиваюсь, что в то лето надолго оставил город. Не зная о том, что в некоторых организациях уже начали вывешивать дацзыбао, неожиданно решил вместе с одноклассниками «пойти в народ» и отправиться в ту маленькую горную деревеньку на борьбу с засухой. Возможно, мне ещё раньше следовало всерьёз призадуматься, почему в последнее время отец каждый вечер гладит мне спину, чтобы я сладко заснул? Почему он вдруг стал таким внимательным и обернул в обложку все мои книги? Почему, заботясь о безопасности продуктов, принялся ворошить мышиные норы? В доме действительно когда-то было много мышей — они частенько, попискивая, выглядывали из-под шкафа у двери или с громким шебуршанием носились по чердаку, с большим аппетитом поедали вату, сушёный тофу, «Историю XIX века», сочинения Цао Сюэциня[41] и «Стилистическую грамматику», раздирали их в клочья и строили из них гнёзда.
Однако эти мыши уже давным-давно передохли в мышеловках, и дома воцарился покой. Так с чего же отцу понадобилось бороться с пустыми мышиными норами? Почему он то и дело вздыхал, говоря: «Уже поздно»? Что это могло означать?
Я не придавал этому особого значения до тех пор, пока с вещами за спиной не вернулся из деревни и, толкнув дверь, не увидел, как слившиеся в объятиях тётушка и мама резко отпрянули друг от друга и уставились на меня полными слёз глазами.