«Хотите пишите, хотите снимайте, – брюзжит Вера. – Нет у меня сил тут с вами спорить».
«Оставь их, мико, это сейчас не важно».
Вера приехала в Белград ранним утром и сразу отправилась к сестре. Постучала в дверь. На часах было полвосьмого. Сестра Мира ей открыла, закричала и кинулась ей на грудь. Вера рассказала, что через плечо сестры она увидела сидящую на табуретке Нину, которая, уставившись в никуда, пила молоко из стакана. По рассказам Веры, Нине тогда было девять с половиной. Она бросила на Веру холодный, совершенно взрослый взгляд и сказала в воздух: «Вера приехала. Как ты выглядишь!» Вера хотела объяснить, что работа с валунами очень раздула ей мышцы и до ужаса ее изуродовала, но что-то в Нинином взгляде остановило ее и заставило замолчать.
Нина запомнила их встречу совершенно иначе. Она помнила, что, увидев свою мать в дверях, она вскочила с табуретки и закричала: «Мама, мико!», и Вера бросилась к ней, и обе они стояли обнявшись и плакали от счастья. Вера уперлась, что Нина не поднялась ей навстречу и уж точно ее не обняла. Да и она, Вера, почему-то не осмелилась подойти и обнять Нину. Нина закончила пить молоко и пошла в школу. После обеда вернулась, сделала уроки и вышла во двор поиграть. И тут тоже рассказ Нины был совершенно другим: она в тот день в школу не пошла, она весь день провела с Верой. Они вместе сходили в кино – она не помнит, что был за фильм, – а потом в кафе, и там они «часами говорили» и время от времени пели песенки из Нининого детства. Весь этот первый день они почти не упоминали имя Милоша. Так с удивлением сказала Нина, и Вера это подтвердила. Еще по поводу одной вещи они пришли к общему согласию: Верина сестра Мира не поверила ни единому слову из Вериных рассказов про Голи-Оток. Она сказала Вере, что, если та не заткнется, им с мужем придется удалить ее из их дома.
Рафи снимал, я записывала.
Рассказ снова раскололся, когда заговорили про ночь: Нина сказала, что они спали в одной кровати, валетом, и она не могла перестать говорить, и смеяться, и плакать, пока Верин зять Драган не пришел в трусах и не стал кричать на них, чтобы замолчали. И тут на них напал истерический смех. Вера помнила все иначе: время шло, а они лежали без сна в кровати, в жутком молчании. Вере это было невыносимо. Она спросила: «Ты хорошо учишься?» Нина не ответила. Вера спросила: «Сколько будет четыре помножить на четыре?» И Нина сделала вид, что спит. Вера снова спросила. Нина сказала: «Шестнадцать». «Хорошо. А пять помножить на семь?» Нина ответила. Так вот они прошлись по всей таблице умножения. Нина действительно помнила про таблицу умножения, но была убеждена, что Вера проверяла ее, когда они сидели в кафе.
По поводу дальнейшего – струйки их воспоминаний соединились. Они лежали в узкой кровати, дядя с тетей уже заснули, и Вера спросила: «Нина, тебе бы хотелось о чем-то меня спросить?» И Нина сказала, что нет. Вера помнила, что Нинин голос был холодным и чужим. Она чувствовала, будто ту девочку, которая была Ниной, окутал мороз.
Вера снова спросила: «Ты о чем-нибудь хочешь меня спросить?» И Нина сказала: «Почему вы с папой в один прекрасный день меня бросили?» – «Потому что полиция посадила нас в тюрьму», – сказала Вера. – «А вы освободиться не могли?» – «Нет», – сказала Вера, и в известном смысле это было правдой, но это было и началом лжи, которая разрасталась, и разветвлялась, и в конце концов задушила нас всех.
Теперь, после долгого молчания, Вера спрашивает: «Тебе там было плохо, Нина, у тети Миры с мужем?»
«Да, можно сказать, что так».
«Что там было, девочка?»
И я – мы – выслушиваем рассказ, уже не в первый раз: тетя с дядей были людьми бездетными, а она не была девочкой особо желанной. Они били ее за любую провинность, запирали на часы в подвале, не пускали с собой за общий стол, а сажали есть в сторонке, на табуретке. Она, бывало, убегает из дома и «болтается», по ее словам, с сербскими солдатами, которых держали в военном лагере, неподалеку от их дома. Вера чертыхается: «Мира и твой дядя Драган, мир их праху, все еще не могут мне простить, что я родила девочку от серба».
А также выясняется – чудесам нет предела, – что в те годы, когда она жила у дяди с тетей, Нина и правда связалась с шайкой малолетних воров, сербов. Была она маленькая, худенькая и шустрая, и, судя по всему, совсем бесстрашная. Через форточки влезала в квартиры и открывала отморозкам двери. И ни разу не попалась. Случалось ли с ней еще всякое-разное – об этом она не говорит. А мы и не спрашиваем.
Дождь перестает быть явлением метеорологическим. У него есть явно выраженные желания. У него есть цель. Изо всех дыр в крыше хлещут водопады. Мы жмемся в кучку среди потоков. Время от времени прокатывается гром, как поезд с кучей вагонов, и он сотрясает наш барак.
«Но есть кое-что еще, что я до сегодня не вполне…» – говорит Нина.
«Что? Спрашивай!»
«Ты так много рассказывала мне про Голи, и про другие лагеря, и про остров женщин, на котором была, Свети-Гргур[43]…»
«Лучше бы, конечно, рта не открывать, но не могла молчать. Разрывало изнутри…»
«Но знаешь, что я думала?»
«Когда?»