У каждой картины есть какая-то своя задача, и название картины вовсе не выражает содержания фильма. Название фильма должно быть выше, дальше и значительнее темы самой картины. Оно должно говорить о некоем отстранении и напоминать, что все же речь идет о художественной категории. Работы, которые мы делали с Ельциным, — это все что угодно, кроме конкретной политики. Ельцин очень хотел выговориться, и еще в «Советской элегии» он очень хотел произнести какую-то проклинающую речь, но я ему говорил, что мне этого не надо и никому этого не надо, что пройдет время, и за многое, что вы сейчас скажете, Борис Николаевич, будет вам стыдно. И он соглашался.
С Ельциным у меня были очень хорошие отношения, абсолютно искренние, доставлявшие ему много горьких минут, потому что мне все время было его жалко, но я заставлял себя говорить ему пронзительные вещи… Я же приходил с улицы. Садился на поезд из Петербурга, приезжал на вокзал в Москве, спускался в метро, ехал до центра, потом пешком входил в Спасские ворота — там на меня был пропуск (никаких специальных машин за собой я не позволял присылать)… И поэтому картина жизни, которую видел я, очень сильно отличалась от того, что видел он. Когда входишь в кабинет президента в Кремле, то попадаешь как будто под землю. Там давящая, просто могильная тишина, потому что толщина стены три метра. Там нет посторонних источников звука вообще. Если ты сам не произведешь звук, то его не будет.
Нет, скорее я ему рассказывал, что происходит в стране, потому что я-то приезжал в Кремль в поездах не купейных и по Москве передвигался не в бронированном автомобиле. Я много рассказывал о том, что происходит в подземных переходах, о том огромном количестве беспризорников… Ему не все докладывали, он не все знал. Если Путин сейчас все знает о том, что происходит в стране,
Я в этом убеждался многократно, и он не был бы таким, если бы всего не знал. Ну, тут у них разный путь. У Ельцина нехватка этого знания еще до президентства обнаружилась, потому что он все же много лет был первым секретарем Свердловского обкома, а это целое царство уральское — с промышленностью, хозяйством, огромным населением, военными, атомной промышленностью… Больше Франции страна. А первый секретарь обкома — это персоналия охраняемая. Просто так он не пойдет в пельменную, не поест. И когда он оказался в Москве, он поехал в троллейбусе и увидел, как люди одеты, увидел, как все это происходит, и начались вот эти все расхождения с его ровесниками и коллегами. Но все же у Ельцина были вокруг и люди порядочные, честные. Это были люди молодые, моложе его.
Ну, кого он набрал. Он мне однажды позвонил и сказал: «Александр Николаевич, у меня сегодня большое непростое печальное событие. Я сегодня расстался со своим последним ровесником». Он взял в правительство только молодых людей, потому что считал, что справиться с такими нагрузками, с таким валом задач невозможно людям из того поколения. Там была чистка такая, что каждый день люди менялись… Откуда появились эти Чубайсы, Гайдары — все эти молодые люди, которые не знали, как вести себя, ничего не понимали в этой системе управления, не могли позиционироваться никак…
Черномырдин был все же помоложе его. И он был одним из немногих в аппарате, кто вышел из реальных промышленников: он же поработал и мастером буровой, и директором завода, и так далее.
До последних дней жизни его.
Он стал мудрее, спокойнее… Говорил мне, что первое, что он сделал, — слетал полечиться в Китай, потом сделал операцию на носовой перегородке и стал читать очень много. Непрерывно читал художественную литературу и историческую. Вообще это человек с особым каким-то внутренним благородством. Ну, это настоящий царь, конечно, — по судьбе, по привычкам, по происхождению… и по незлобивости. Того, что нынешние люди не умеют прощать, он умел. И он не был злопамятным человеком — кто бы что ему ни сделал… Он высокий, большой человек. А у таких людей другой нрав. Мне этот характер очень нравился, и это прекрасно, что он попался России в этот момент.
Тогда непонятно было, введут войска или не введут, непонятно, что там в этой республике происходит… И мне стало очень интересно, как себя чувствует человек из абсолютного чуждой для власти и для властного приложения сил среды — музыкант; как он ощущает себя в такой ситуации… Когда я приехал туда, у меня был всего один день. Ландсбергису надо было срочно оттуда уезжать, но, поскольку он обо мне знал, он отнесся ко мне очень хорошо, дал нужное время. Я его попросил только сыграть Чюрлениса — и всё. Была такая задача снять его во время этого исполнения. Насколько он остался музыкантом, насколько он остался гуманитарным человеком — потому что никто не знал, во что дальше все это превратится. Ну, мы знаем, что поляк Падеревский в свое время был премьер-министром. Не самая крупная величина в композиторском мире, но все же. Однако это редкий пример. И здесь было интересно: что происходит с человеком, когда он понимает, что сейчас оставит всю эту нежность, тонкость и эти осторожности и будет вынужден принимать решения? Ведь тогда Литва была на грани войны с Россией, он мог быть арестован, его могли просто убить! Он понимал, что от его решений, состояния, разговоров зависело, выйдут ли на улицу тысячи людей и не начнется ли там мясорубка с танками советскими. Моя задача была в том, чтобы сохранить впечатления о человеке определенного исторического периода; человеке, который мне известен как музыкант и гуманитарный деятель. Потом, конечно, с ним начали происходить всякие изменения. Он стал более резким… Но мне важно было понять, сохранилось ли у него вот это гуманитарное внутреннее табу… Раз он очень хорошо говорит по-русски, русская культура и музыка являются для него объективными ценностями — будет ли такой же ценностью для него человеческая жизнь? И останется ли для него такой же ценностью Россия и вообще русские? Мы, русские, как источник власти, которая совершала там неправомерные поступки, и мы как носители великой культуры — это одно и то же или нет?
Он был ко мне очень ласков, очень был внимателен, предупредительно вежлив. С большим желанием слушал меня и выполнял все, что я просил, тем более что его приятно удивила простота задачи. Он очень хотел выговориться, но я сказал, что не буду задавать ему вопросов на политические темы: я все прекрасно понимаю и политический контекст мне не интересен. И он сначала пожалел, что лишился такой трибуны, потому что он осознавал, что картина останется и все будут знать, что он думал, как он говорил… Сначала он был обеспокоен тем, что такая роль ему предоставлена — музыканта, а не политика. Не совсем, не моментально понял преимущества этого положения. Зато в итоге он остался в истории мудрым человеком, не произносящим лозунгов и не проклинающим Россию, коммунизм или что-то там еще. Он остался музыкантом, который находится на распутье. Каждый гуманитарный человек всегда находится на распутье, когда речь идет о категориях общественных или политических, потому что теоретически нельзя принимать ни одной из сторон. Как это практически осуществить? Трудно найти решение. В конечном счете я доволен тем, как повел себя герой «Простой элегии» тогда и как он повел себя потом. При всех соблазнах он страшных ошибок не совершил, он все же остался в границах вот этой своей гуманитарной природы.