Это объяснение почти не оставляет места для сомнений, даже учитывая иной культурный климат той эпохи в отношении подобных вопросов, суть которого сводилась попросту к их отрицанию. Однако в рецензиях и статьях, опубликованных вскоре после выхода книги, мало что указывает на то, что кто-либо из их авторов видел в этих пассажах проявление лесбийских наклонностей (во всяком случае, никто не выказывал желания поговорить на эту тему)[2000]. Лиллиан Фадерман, которая объясняет популярность произведений гомоэротической направленности в начале 1900‐х годов отчасти влиянием книги Маклейн, вышедшей в 1902 году, крайне скептически высказывалась о возникшей тенденции ссылаться на различия между викторианской эпохой и нашей собственной, чтобы начисто отмахнуться от мысли, что в рассуждениях вроде процитированных выше вообще мог содержаться именно тот смысл, который мы увидели бы там сегодня:
Современные критики завели обыкновение объяснять подобные заявления, в которых явно речь идет об однополой любви, просто риторикой и сентиментальностью той эпохи, отказывая, таким образом, говорящему в подлинности чувств… Вне всякого сомнения, автор желал убедить читателя в том, что его персонаж испытывает определенное сильное чувство (которое в ту эпоху разрешалось выразить и которое в иную эпоху, пожалуй, ее вынудили бы утаить)[2001].
В другом, более раннем разборе Фадерман утверждала, что подобную «привязанность невозможно отличить от романтической любви», однако подчеркивала, что при этом в тексте Маклейн нет ни малейших намеков на предосудительность таких отношений или на то, что ее чувства следует «объяснять греховностью или болезнью»[2002]. Последнее замечание довольно важно: ведь если бы в обществе господствовали тогда такие взгляды на подобную любовь, Маклейн не упустила бы шанса громко и радостно объявить эту любовь порочной. В ту пору в США еще не произошла патологизация лесбийства, а когда это случилось, это сразу же отразилось и в произведениях Маклейн — особенно в ее последней книге, с которой мы вскоре познакомимся[2003].
Притом что в ранних газетных публикациях о Маклейн гомосексуальность напрямую не упоминалась, изредка все же проскальзывали довольно прозрачные намеки на нее. В интервью 1902 года Маклейн «признается в одной странной и безумной страсти — в своей любви к бывшей школьной подруге» (предположительно, подразумевается Корбин, хотя она была не одноклассницей, а учительницей), сказав, что «теперь считает ее своей тайной возлюбленной»[2004]. Даже в эпоху, когда люди были менее склонны к тому, чтобы видеть в таких однополых привязанностях гомосексуальность, само определение, которое писательница дала своему чувству, назвав его «странной и безумной страстью», отчетливо указывает в нужную сторону.
Позднее эта тема зазвучала уже менее двусмысленно — например, в статье Маклейн «Мужчины, любившие меня», написанной в 1910 году[2005]. А в ее последней книге, которая называлась «Я, Мэри Маклейн» (1917), имеются пространные рассуждения о лесбийстве (в главе под названием «Старинный ведьмовской светильник»), где она рисует это явление двояко: и как органичную часть психики большинства женщин, и как темное и сатанинское начало. Здесь она ясно говорит: «Я, пожалуй, — лесбиянка», и заявляет, что «во всех женщинах есть хоть чуточка лесбийской природы»[2006]. Но «отъявленные» лесбиянки, по ее словам, — «порченые плоды»: «стопроцентная лесбиянка — это существо, чья чувственность перекошена на одну сторону… чьи внутренние стены испещрены кричащими языческими красками: чьи избыточные любовные инстинкты представляют собой странную смесь веселья, злобы и
То же самое относится и к использованию ею различных прилагательных и выражений, четко отсылающих к декадансу: «порченые плоды»,
Особенно интересный компонент получившегося колдовского зелья — это религиозный пыл, окружающий понятие лесбийства. Помимо уже приведенных примеров, здесь вспоминается еще и письмо, вошедшее в книгу «История Мэри Маклейн», где автор говорит о своей лесбийской страсти так, словно речь идет о некоем духовном опыте. Она пишет, что в этой дружбе заключена «и безумная страсть, и поклонение, и очарование, и обожание», «и есть крошечный алтарь в покоях моей души, где на сине-золотом блюде курятся сладкие благовония»[2012]. Здесь видится явная параллель тому «культу» лесбийской любви, о котором Рене Вивьен писала в столь же явно религиозных выражениях — и тоже связывала ее с откровенным сатанизмом. И все же представляется крайне маловероятным, что юная Мэри Маклейн, жившая в Бьютте, знала что-либо о Вивьен, — тем более что большинство ее произведений были напечатаны уже после выхода в свет книги американки. Скорее всего, эти переклички объясняются некоторой общностью тогдашней культурной среды по обе стороны океана, где — несмотря на очевидные огромные различия между Бьюттом и парижскими богемными кругами — носились похожие феминистские идеи и наблюдалось некоторое единство в понимании культурного канона: Сапфо, Байрон, Бодлер и так далее.
«Эта безобразная уродина — добродетельная женщина»: дьяволическая культурная критика
На протяжении всей своей «Истории» Маклейн резко критикует многие стороны жизни общества. Одна из ее главнейших мишеней — брак: «Похоже, этот брачный обряд часто используется просто как завеса — чтобы скрывать множество постыдных дел»[2013]. Лицемерие, окутывающее институт брака, по мнению Маклейн, передается от поколения к поколению, а сама она отвергает эту «жизнь добрых, добродетельных христиан», заявляя, что отдаст «предпочтение какой-нибудь другой жизни — только не добродетельной». Она содрогается при мысли о «жалкой участи женщины, запертой под одной крышей с мужчиной, который в действительности ей — никто», и насмехается над «этой безобразной уродиной — добродетельной женщиной», восклицая: «Все, что угодно, Дьявол, только не это!»[2014] Она призывает Сатану в свидетели своих слов: «Я никогда не снизойду до брачной церемонии. Торжественно клянусь в этом, запомни же, Дьявол»[2015]. И действительно, Маклейн всю жизнь хранила эту клятву, данную Князю Тьмы. В связи с вышеприведенными заявлениями, пожалуй, кажется несколько непоследовательным желание выйти замуж за Сатану, часто выражавшееся ею. Как же тогда его следует понимать? Я бы предположил, что это метафорическое и сверхъестественное бракосочетание символизировало категорический отказ от земного, христианского супружества. Ее союз с Люцифером мыслился как сверхчувственное прославление плоти:
Мое тело юной женщины всегда — великая и важная часть меня, а когда я стану женой Дьявола, его прекрасно устроенная нервная мощь и сложная чувственность достигнут вершины и обретут чудесную полноту[2016].
Эти слова можно истолковать как символическое прославление свободной сексуальности вообще, и Сатана в таком случае выступает знаком чувственной раскрепощенности.
Маклейн описывает свою воображаемую фантастическую беседу с Сатаной. Вот они сидят с ним рядом, и она признается ему в любви и просит его взять ее в жены. Он спрашивает, будет ли, по ее мнению, благопристойным их брак, а она отвечает: «Я ненавижу благопристойные браки! Нет, он не будет благопристойным. Он будет богемным, несуразным, восхитительным!»[2017] Тут сразу вспоминается Виктория Вудхалл — как она выступала за «Свободную Любовь» и как ее демонизировали за это и называли «Госпожой Сатаной», — хотя трудно понять, знала ли о ней что-нибудь Маклейн. По-видимому, в чем-то ее представления о любовных отношениях были близки взглядам Вудхалл: как она говорила дьяволу, «ничто в мире не имеет значения, если в нем нет любви, а если с ним есть любовь, а люди добродетельные видят в этом нечто пустое и постыдное, то все равно — из‐за любви — оно причастно к самому возвышенному»[2018]. Брак — лишь одна из нескольких граней «подобающих» женщине сценариев жизни и культурных норм, которые Маклейн высмеивает и критикует в своей книге. Она с презрением пишет о «девичьих книжках», заявляет, что не имеет ничего общего с их предполагаемыми читательницами и что у нее «больше общего во вкусах с евреями, скитающимися по диким местам, и с отрядом воинственных амазонок»[2019]. Выбор амазонок в качестве параллели здесь, конечно, можно истолковать как феминистский маркер.
Помимо дьявола, Маклейн восхваляет и еще одну фигуру, обычно поносимую за злодейство: жену римского императора Клавдия, Мессалину (прославившуюся распутством и заговором против мужа, за который ее и казнили): «Она обладала силой воли, чтобы добиваться своего, поступать так, как хочется, жить так, как нравится»[2020]. Восхищение этой «дурной» женщиной — еще одно проявление полнейшего отказа Маклейн от правил, навязывавшихся женщинам. Этот отказ распространялся даже на второстепенные бытовые дела — вроде штопки или латания юбок. Маклейн с гордостью заявляла, что если рвет платье, то никогда не чинит его, потому что отказывается быть «благоразумной девицей», и добавляет: «Терпеть не могу благоразумных девиц»[2021]. Шитье в ту пору считалось важным женским делом — символом сугубо женской домовитости и добродетели, и потому выражение презрения к этому занятию следует расценивать как весьма сильное протестное заявление.
Удовольствие превыше долга и условностей (тем более что последние навязывают прежде всего женщинам) — таков, похоже, жизненный девиз Маклейн. Это отражается и в том, как она прославляет еду и сладости — например, помадки или бифштекс портерхаус с луком, которые упоминаются в книге довольно часто. Ее эпикурейские идеалы находят лирическое выражение в самозабвенных грезах об искусстве поедания маслин. Завершается это шестистраничное отступление пассажем, который связывает маслину с запретным плодом, съеденным Адамом и Евой, а заодно и с мятежным ангелом:
И если это — проклятье, то что ж, пусть это будет проклятье! Если это — грехопадение человека, то до чего приятно пасть! В этот миг я бы все отдала за то, чтобы мое падение было таким, как твое, о Люцифер, — «безнадежно-непоправимым». И вот, частица за частицей, маслина входит в мое тело и в мою душу[2022].
И напыщенное сравнение поедаемой маслины с райским запретным плодом, и слова о желании уподобиться падшему Люциферу в этом контексте, конечно же, употреблены отчасти в шутку, ради комического эффекта. Но в то же время Маклейн, по-видимому, пытается сделать серьезное заявление — о том, что (по ее мнению) христианская идеология, отвергающая саму жизнь, превратила в табу даже самые простые удовольствия и что та мораль, которую принято выводить из рассказа об Эдеме, отравила собой все отношение к радостям жизни вообще. Представлению о наслаждении едой как о сатаническом удовольствии тоже можно найти некоторые интересные современные параллели. Джоан Джейкобс Брумберг в своей замечательной статье говорит о том, как в конце XIX века американки, постившиеся и морившие себя голодом, чтобы оставаться стройными, тем самым заявляли об отказе от чувственности и о приверженности викторианским идеалам бестелесной женственности. По ее словам, призывы практиковать подобную мирскую физическую аскезу зачастую «изобиловали отсылками к религиозным понятиям соблазна и греха»[2023]. Соответственно, Маклейн яростно отвергает этот крипто-христианский отказ от чувственных радостей, к какому сводились все эти диеты и настороженное отношение к еде, особенно среди женщин, склонных к самоограничению, и для нападок на пищевую аскезу использует сатанический контрдискурс.
Маклейн наслаждается едой как чем-то сугубо земным и сиюминутным. Для нее еда — остро-чувственное удовольствие, и ее восхваление тесно переплетено с прославлением сексуальности и тела, — а все это вместе, в свой черед, тесно связано в сознании Маклейн с добрым дьяволом. Эгоистическое смакование еды (вместо того, чтобы с сознанием долга готовить на семью) и отношение к ней как к источнику чувственного удовольствия (вместо того, чтобы обуздывать аппетит или морить себя голодом), сексуальность (которая, как полагалось думать женщинам той эпохи, остается прерогативой мужчин, а женщинам позволяется лишь пассивно подчиняться им в супружеской постели), а также повышенный интерес к телу (о котором женщинам не рекомендовалось думать слишком много) — все это делало Маклейн отъявленной нарушительницей правил. Она прекрасно это сознавала, и ее выбор Сатаны в качестве союзника — которого она к тому же объявляла творцом материального мира, таящего в себе столько радостей для вкусовых и тактильных рецепторов, — это своего рода способ дать отпор общепринятым взглядам на плотские удовольствия как на нечто неподобающее для женщин. Маклейн, выбрав символом гастрономических наслаждений бифштекс портерхаус, скорее всего, решила таким образом обрушиться на особенный, типично женский аскетизм — отказ от мяса, за которым скрывалась обширная подоплека. Как писала Элейн Шоуолтер, в викторианской литературе показано, что, «пытаясь стать бесплотными викторианскими ангелами, лишенными земного аппетита, анорексички отказывались в первую очередь от мяса». Именно оно — «традиционная пища воинов и агрессоров» — считалось в ту пору еще и «топливом для гнева и похоти», и потому «мясоедение ассоциировалось с преждевременным половым созреванием… и даже с нимфоманией». В поздневикторианскую эпоху некоторые феминистки, враждебно смотревшие на сексуальность, часто проводили в своих книгах связь между феминизмом, целомудрием и вегетарианством как близкими по содержанию ценностями[2024]. Вероятно, с этими идеями имеет смысл соотносить проповедуемые Маклейн чувственные радости мясоедства: тогда становится понятно, что речь идет о бунте против патриархального идеала «домашнего ангела» и против того феминизма, что смотрел на сексуальность как на зло.
Неудивительно, что в книге, главная тема которой — мечта о союзе с Сатаной, явным образом присутствует и отвержение христианства как такового. Маклейн пишет, что Богу безразлично человечество и что христианская религия «пропитана ненавистью». Она обрушивается на «слишком яркий Свет» христианства с безжалостной критикой: «Молитесь же мне, молитесь, требует оно, а потом — убирайтесь вон. Эта вера — просто трезвон пустых обещаний. Смиритесь же, молитесь мне и благодарите меня. А мне на вас наплевать. Я могу жить по заветам Христа — он смотрит безучастно. Могу не жить — он смотрит безучастно. Если я попаду в беду — он смотрит безучастно»[2025]. Сатана же, которого изображает Маклейн, иногда кажется внимательным и добрым — словом, полной противоположностью вечно отсутствующему христианскому Богу. Он может воскликнуть: «Бедняжка Мэри Маклейн!», у него «нежные, серебристо-серые глаза» и взгляд — «обворожительно-ласковый» и «нежно-сострадательный»[2026]. Он понимает ее, потому что она заявляет ему: «В твоем разуме — мудрость сфер»[2027].
«Без остатка, безумно влюблена в дьявола»: мотив демонического любовника
Фигура мудрого и заботливого Сатаны, как мы уже видели, рисуется романтическими красками: «Время от времени я бываю без остатка, безумно влюблена в Дьявола. Он такой обворожительный, такой сильный, в точности как мужчина, которого ждет мое деревянное сердце. Мне так и хочется броситься ему на шею»[2028]. Кэтрин Халверсон как будто удивляется тому, что, «хотя Маклейн явно борется против патриархального общества, а дьявол изображается ею как воплощение мужского начала, она почему-то не изображает его своим врагом — а, напротив, видит в нем своего спасителя». Халверсон, будучи не вполне довольна собственной интерпретацией, предлагает считать, что Сатана «олицетворяет не только некое временное и пугающее исполнение желаний, которые Маклейн неспособна даже сформулировать, но и преодоление „я“». В таком прочтении неистовые объятья Сатаны предположительно символизируют желание убежать от утомительного, ни к чему не ведущего самоанализа, а еще — физическое ощущение приближения к некой реальности за пределами человеческого познания, «к чему-то вроде кантовских