– Ну, так не бывает, – говорю. – В наше-то время, с айфонами и айпадами, да чтоб ни одной карточки… ни за что не поверю.
– Вот тут, – вздохнув, сказала начальница, – мы и подходим к цели нашей беседы. Детская смертность у нас пока еще не изжита, и тому есть свои объективные причины. Рожают недоношенных, рожают с пороками, рожают с генетическими отклонениями. Большая часть таких младенцев умирает еще в больнице. И у них, как вы понимаете, нет ни истории, ни фоток, ни айфонов с айпадами. Нет даже имени. Они просто не успевают ничего этого наработать. Свет увидели, подышали денек-другой, и всё, кончено. Бывает и меньше. Вот их-то и надо заснять. Сможете?
Смогу ли я? Что ж, с технической точки зрения проблем не было. Но меня несколько тревожила моральная сторона дела. Умирающие дети… это, знаете ли, тяжелое зрелище, не для всякого.
Начальница выслушала мои сомнения и снова вздохнула.
– Смотрите, – сказала она. – Зрелище действительно нелегкое, врать не стану. До вас тут сидели несколько претендентов. Кто-то отказался сразу, кто-то – после первых… гм… впечатлений. Нужно видеть в этом призвание. Почувствуйте себя в некотором роде врачом. Врача ведь никто не спрашивает, насколько ему тяжело. Это его работа – спасать людей.
Кабинет был небольшим, но светлым, с огромным окном во всю стену, и за окном сиял майский полдень, в парке играли дети, крутили педалями велосипедисты, сидели на скамейках влюбленные парочки, и соседство всего этого с нашим разговором выглядело в принципе неуместным.
– Мы все умрем, и они тоже, – сказала начальница, проследив за моим взглядом. – От человека остается только память тех, кто его любил. А какая память может быть о таком маленьком существе? Только фотоснимок. Человек остается на фотокарточке и таким образом побеждает смерть. Думайте о том, что вы поможете людям побороть смерть. Вы ведь еще совсем молодая девушка. Сколько вам – двадцать?
– Двадцать три, – ответила я. – И я согласна.
Я работала в основном крупными планами.
Ручки. Ножки. Личико. Животик. Люди склонны забывать детали, поэтому мне казалось, что важно запечатлеть именно их. Мне и в самом деле казалось, что я побеждаю смерть. Смерть детей, которые умирали в день своего рождения – в свой самый первый день. Крошечные недоношенные существа в пластиковых коробах-инкубаторах; младенцы с врожденными пороками сердца, с повреждениями мозга, с неизлечимыми генетическими болезнями…
«Мы все умрем, и они тоже», – сказала начальница в том разговоре, глядя на велосипедистов в парке. Да, умрем… но не так же быстро! То, что происходило с этими детьми, казалось изощренным издевательством смерти над жизнью. От них оставались лишь мои фотографии – точные, детальные, в нужных ракурсах и при тщательно подобранном освещении. Фотографии, на которых можно отчетливо различить, что ребенок еще спит, а не уже мертв. А значит, мои снимки и в самом деле помогали победить смерть. Я повторяла эту мантру до тех пор, пока она не проступила на моем лбу – надеюсь, только с внутренней его стороны.
Со временем я научилась концентрироваться на технической части дела – это помогало выжить мне самой. Наверно, врачи и медсестры этого отделения поступали так же, иначе трудно понять, как нормальный человек с нормальным сердцем и нормальными легкими может дышать воздухом, в котором почти не осталось кислорода из-за высочайшей концентрации непереносимого горя. Горе пребывало там повсюду; оно скрипело на линолеуме пола, плескалось в раковинах туалетов, стекало по выкрашенным веселенькой краской больничным стенам. Его нельзя было не заметить, но от него можно было отрешиться… или хотя бы попытаться сделать это, сосредоточившись на постановке света, выборе линзы и положении штатива.
Я пристрастилась к курению; дым сигарет в какой-то степени перебивал терпкий вкус смерти. К тому же в больнице запрещалось курить, и этот запрет странным образом еще больше увеличивал мою тягу к этой дурной привычке. Наверно, тем самым я выражала свой личный протест против заведенного порядка вещей – протест столь же слабый и заведомо обреченный на неудачу, как и жизнь новорожденных детей нашего отделения. Так или иначе, я время от времени выскакивала покурить на задний двор, в тесный закуток между мусорными баками, аварийным генератором и рычащим компрессором кондиционера.
Там-то я и встретила эту женщину. Она сидела прямо на асфальте, прислонившись спиной к вибрирующей стенке компрессора. Из вежливости я тряхнула пачкой, предлагая составить мне компанию; она кивнула и протянула руку за сигаретой. Мы задымили; помню, я с облегчением подумала, что шум избавляет от необходимости говорить. Я вообще не люблю новых знакомств, особенно больничных. Женщина курила жадно, сжигая сигарету быстрыми глубокими затяжками и не сводя глаз с висящей на моем плече камеры. Потом она подняла взгляд на мое лицо и спросила: «Зачем?» Я угадала этот вопрос по движению губ, но предпочла сделать вид, что не расслышала: улыбнулась и показала сначала на компрессор, а потом на уши.
– Зачем? – прокричала она, указывая пальцем на фотоаппарат.
И тут я наконец вспомнила ее. Не далее как вчера меня послали фотографировать мальчика с врожденным заболеванием мозга. Начальница сказала, что следует поторопиться: ребенка отключили от системы жизнеобеспечения и он должен был умереть с минуты на минуту. Наверно, поэтому я и не узнала сейчас его матери: в такой спешке немудрено и не заметить второстепенных деталей. Все-таки моим главным объектом были тогда не родители, а умирающий мальчик – пока еще спящий, а не уже мертвый. Впрочем, к моменту нашего перекура на заднем дворе мальчик наверняка был «уже», а не «еще» и спать мог только на моих фотоснимках.
Об этом я и подумала – о моих снимках, побеждающих смерть. Я приготовилась прокричать об этом женщине, успокоить ее. Мне хотелось объяснить, что мальчик продолжит жить в памяти, ее памяти, на моих фотографиях. Но я не успела. Потому что закричала она.
– Зачем?! – кричала она. – Зачем рожать, если все равно смерть? Зачем?! Зачем?!
Ее крик едва пробивался сквозь шум компрессора. Даже я, стоявшая на расстоянии метра, с трудом могла различить ее слова – что уж говорить о Боге в недостижимой высоте небес? Что уж говорить о Боге, безнадежно далеком от нашего крошечного пятачка, зажатого меж мусорными баками и аварийным генератором? Я попятилась… и попятилась снова… и снова… и снова… – пока не обрела способность бежать. Я бежала так быстро, как только могла – так, что лопалось сердце, – но пусть лучше так, думала я. Пусть оно лучше лопнет от бега, чем от того страшного крика, едва слышного в реве компрессора.
Я еще несколько дней ходила под впечатлением этой короткой встречи. В самом деле, думала я, зачем? Зачем так долго носить, страдать от токсикозов, блевать в унитаз, болеть, изнемогать от тяжести, от опухших ног, от разбухшей груди? Зачем тащить себя на дыбу родильного станка, на пытку разрывом промежности? Это ведь так больно, так страшно, так унизительно… – и вот эти неправдоподобно тяжкие страдания не окупаются ничем? Совсем-совсем ничем? Зачем рожать, если все равно смерть?