Мать воспитала во мне недоверие к красивым мужчинам. Но даже такая женщина, как она, – измученная хлопотами семейной жизни и к романтике равнодушная – смягчилась бы в присутствии Уилфреда Сёрла. Он был освежающе решителен во всех жизненных мелочах, это ощущалось в том, как он командовал таксистом по пути в “Коннахт”, объясняя кратчайший маршрут до Мэйфера, как взял у меня пальто в вестибюле и отнес в гардероб, как заказал на ходу коктейли: “Два дайкири, пожалуйста. Строго по рецепту. Мы сядем вон там, в углу”. Столь же безапелляционно он рассуждал о моем творчестве, но даже его неодобрение звучало обворожительно, будто он считал, что меня ждет величие, если я не буду позволять окружающим растрачивать мой потенциал. Когда он говорил, я смотрела в зал, на барную стойку, на монограммы на ковре. Я надеялась, что отчужденность поможет создать впечатление, что критика меня не задевает.
– В остальных ваших работах чувствуется какой-то подтекст, – говорил он. – Но его не прочесть, он весь похоронен под краской. Ваши абстракции весьма тяжеловесны. Не знаю, может, так вас учили в художественной школе, но у вас очень скованная манера письма. Один-два порыва – и все, а, на мой взгляд, этого мало. Но я вас не виню. У вас плохие советчики. Вы очень талантливы, это видно сразу. Но выставка получилась такой образцовой, что мне стало скучно. То есть, конечно… А, вот и они. Спасибо. (Подоспел бармен с бокалами на серебряном подносе. Он поставил их перед нами на хрусткие бумажные кружочки.) Если хотите мое честное мнение, вы способны на большее. Нельзя сказать, что ваши картины ужасны, они просто до боли невыразительны. Но стоило мне прийти к такому выводу, как вы достали из рукава этот ваш диптих, этот совершенно изумительный диптих… Что же вы, налетайте. – Он протянул мне бокал и звякнул по нему своим. – Будь это единственная картина на выставке, я бы поехал домой и накатал такую рецензию, что у старушки Дулси подкосились бы ноги. Но тогда мы с вами не оказались бы за этим столиком. Как вам дайкири?
Я отхлебнула красиво поданный коктейль и в угоду Уилфреду одобрительно помычала.
– Приготовить его не так уж трудно, – продолжал он. – Там только белый ром и лайм, ну и колотый лед. Поразительно, как часто люди его портят.
– Вроде ничего. – Я уставилась в ночь. Через дорогу от гостиницы, где мы сидели, выстроились величавые дома из красного кирпича. У обочины, при свете фонаря, какой-то мужчина опускал крышу у спортивного авто. На миг мне захотелось оказаться с ним рядом. Я представила, как мы вместе едем в Саутгемптон.
– Несмотря на всю мою нелюбовь к Дулси, – сказал Уилфред, – надо признать, у нее хорошее чутье. Она выбирает художников, у которых есть будущее. Поэтому она и позволила вам выставить диптих. Она не дура.
– Не она мне позволила, а я настояла.
– Как скажете.
– Так и было.
– В любом случае ее методы подходят не каждому. Пока рано судить, как у вас сложится, так что не расслабляйтесь. Помнится, она была невысокого мнения о вашем приятеле Калверсе. А я вот всегда считал, что у него задатки хорошего художника.
– Вы знакомы с Джимом?
– Нет, но я о нем наслышан.
– О нем многие наслышаны. Вообще, он человек хороший.
– Не сомневаюсь. Мне говорили, он пропал с радаров?
– Джим всегда обитал на координатах, отличных от наших.
– Да, это заметно по его работам. – Уилфред улыбнулся. – Обидно, что он сбился с пути. Мне нравились его ранние вещи. До хопперовских пастишей.
Было время, когда такие слова меня бы задели, но я уже давно рассматривала Джимовы “портреты отсутствия” как предвестники его собственного исчезновения – светящиеся вывески, которые я не разглядела.
– Мне не хочется сейчас говорить о Джиме.
– Вот и хорошо, потому что мне больше нечего о нем сказать.
Дайкири был крепким, и спустя пару глотков ром уже покусывал мне горло. Владелец спортивной машины повернул ключ зажигания, и сквозь фортепианную музыку донесся ржавый, разочаровывающий скрип.