Умберто секунду молчал, а затем тихо ответил:
— Потому что ваша мама сообщила мне, что код в пьесе Шекспира. Она сказала, если с ней что-то случится… — Он недоговорил.
Некоторое время мы лежали молча, а потом Дженис сказала со вздохом:
— По-моему, тебе как минимум следует извиниться перед Джулс…
— Джен! — перебила я. — Не лезь не в свое дело.
— А сколько всего тебе пришлось пережить? — настаивала она.
— Это моя собственная вина, — огрызнулась я. — Это я… — И я остановилась, не зная, что сказать.
— Поверить не могу в вашу слепоту! — зарычал Умберто. — Неужели я вас ничему не научил? Вы знали его целую неделю — и на тебе! Ладно бы дурочки были…
— Ты шпионил за нами? — Мне стало жарко от стыда. — Это уже просто…
— Мне нужно было палио! — огрызнулся Умберто. — Все прошло бы гладко, если бы не вы…
— Кстати, к разговору, — перебила его Дженис. — Что Алессандро знал обо всем этом?
— Лишь необходимый минимум, — бросил Умберто. — Он знал, что Джульетта — внучка Евы-Марии, но считал, что крестная хочет сказать ей об этом лично. Вот и все. Я уже говорил: мы не могли рисковать вмешательством полиции, поэтому Ева-Мария не сказала Алессандро о церемонии с кольцом и кинжалом — он узнал обо всем прямо во время обряда и, поверьте, остался крайне недоволен, что его держали за болвана. Но все равно согласился помогать, когда Ева-Мария сказала — для нее и для Джульетты очень важно провести церемонию снятия старинного родового проклятия. — Умберто помолчал и добавил мягче: — Очень жаль, что все так закончилось.
— А кто сказал, что все уже закончилось? — парировала Дженис.
Вслух Умберто ничего не сказал, но я знала, что мы думаем об одном и том же: «Еще как закончилось. Теперь нам всем крышка».
Мы лежали на жестком полу в тяжелом молчании. Темнота подступала со всех сторон, просачиваясь внутрь сквозь бесчисленные маленькие ранки и наполняя меня отчаянием. Страх, который я испытывала раньше, когда меня преследовал Бруно Каррера или когда мы с Дженис оказались в Боттини, нельзя было и сравнивать с тем, что я чувствовала сейчас, разрываемая сожалением и сознанием того, что уже ничего не исправишь.
— Знаешь, просто любопытно, — пробормотала Дженис, явно думая о другом, но, возможно, о чем-то столь же невеселом. — Ты ее любил? Ну, маму? — И, не дождавшись немедленного ответа, прибавила: — А она тебя… любила?
Умберто вздохнул.
— Она любила меня ненавидеть. Это было для нее слаще меда. Диана говорила, что гремучая война заложена в наших генах, и не желала ничего менять. Она называла меня… — Он помолчал, справляясь с собой, и сказал ровно: — Нино.
Спустя целую вечность фургон остановился. Я почти забыла, куда мы едем и зачем, и только когда в раме распахнувшихся дверец появились силуэты Кокко и его дружков на фоне залитого лунным светом Сиенского собора, память вернулась ко мне как удар в живот.
Бандиты живо вытащили нас из фургона за лодыжки, как какой-нибудь неживой груз, и забрались внутрь, чтобы вывести брата Лоренцо. Все произошло так быстро, что я едва успела краем сознания отметить боль от ударов о рифленый пол. Мы с Дженис, пошатываясь, стояли там, где нас поставили, не в силах держаться прямо после долгой поездки лежа в темноте.