— Еще бы! Ну за что его обижать-то? Ведь он только посочувствовал бедному старику, которому так неприятно, что милые шаловливые дети плохо учатся русскому языку. Ах уж этот благородный седой старик и строптивая молодая учительница! Почему она не слушается доброго дедушку? Ведь дедушка дает такие хорошие советы! Дедушка-то все знает и плохого не посоветует. Вот разъяснил он Николаю Сергеевичу, что нельзя ругать хама Еремеева, и Николай Сергеевич больше Еремеева не обижает. Потом разъяснит, как процентик поднять, и Николай Сергеевич поднимет… Эх, Николай Сергеевич, не хотела бы я с вами работать через пару лет, когда вы все дедушкины советы-то усвоите!
Мягко говоря, это было несправедливо, но я все-таки почувствовал себя виноватым, виноватым хотя бы потому, что несерьезно отнесся к ее волнению.
— Напрасно вы меня так…
— Совсем напрасно, — подтвердил Ступак. — И завтра же будет жалеть, что наговорила чепухи…
— Может быть, и буду! Но я говорю, что думаю, а вы, мужчины, всегда умудряетесь говорить то, что считаете нужным. Потому вам и не приходится жалеть о сказанном.
— Неужели Троицкий хочет, чтобы вы завышали оценки?
Светлана кивнула на мужа:
— Спросите у него.
Я посмотрел на Ступака.
— Света, если мы каждый раз будем атаковать Николая Сергеевича морально-этическими проблемами, он просто перестанет к нам заходить…
Ушел я от них, когда до одиннадцати оставалось еще больше часа. Час этот нужно было провести на ногах. Я поднял воротник, потому что было холодно, и зашагал по ближайшей улице. Под ноги то и дело попадались подмерзшие комья грязи. Нечастые фонари покачивались на ветру, и в желтых кругах, которые они отбрасывали вниз, земля с кочками и ухабами двигалась то туда, то сюда.
Я старался обходить эти светлые пятна и держался поближе к домам, давно уже отгородившимся от улицы прочными ставнями. Правда, прохожих не было видно, но мне не хотелось попадаться на глаза даже случайному человеку. Городок был слишком мал, а я как-никак вступил на неверный путь нарушения общественной морали…
Почему-то меня потянуло к реке, хотя я и знал, что там холоднее, чем среди зданий. Я спустился к мостам и попал в полнейший мрак. Даже тусклые уличные лампочки остались где-то на горе. Я прислонился к ненадежным перилам и глянул вниз, в черную, почти невидимую воду. Такая вода, темная, холодная, всегда пугала меня во сне. Мне с детства снились такие страшные сны, будто меня несет в лодке или на плоту черный поток, справиться с которым нет сил, только уткнуться головой куда-нибудь, чтобы ничего не видеть, и ждать, когда же кончится этот отвратительный сон.
И сейчас, хотя я не спал и мне нечего было бояться, я почувствовал страх, извечный человеческий страх перед тем, что будет, когда все кончится, и хорошее и плохое, когда не нужно будет волноваться или радоваться. Конечно, это случится еще очень не скоро, так не скоро, что в это и не верится по-настоящему, но, глядя в тяжелую, мутную воду, бежавшую подо мной, я остро, может быть впервые в жизни, ощутил, что каждая минута, которая уже прожита, никогда не вернется, как и этот поток…
Хотя к дому, где жила Вика, я подошел раньше назначенного срока, ночник уже горел на окне. На всякий случай я прошел до угла, убедился, что вся улица спит, и только тогда толкнул калитку.
Калитка не скрипнула, дверь тоже отворилась бесшумно.
— Снимай сразу туфли, — шепнула Вика, и я услышал, как повернулся ключ в замке.
— Я видела, как ты ходил по улице. Ты был похож на американского шпиона.
— По-моему, шпионы храбрее, — отшутился я.
Она прижалась ко мне и почувствовала, как я дрожу.