— Хорошего вам дня, — говорит он, изображая не свойственное ему великодушие; он просто боится нарушить традицию, потому что на Черном озере все еще шныряет друид. Даже работницы, по молодости лет не успевшие поработать под началом великодушного Старого Кузнеца, знают скаредность Охотника. «Сквалыга, — говорят они. — Жадный старый дурень». Когда первым человеком на Черном озере был отец моего отца, он отпускал работников с полей на три дня и, как только Мать-Земля принимала семя, каждого наделял бочонком медовухи из личных припасов. Но теперь, когда наши хранилища почти опустели и на нас свалился обжора-друид, нам с матерью и эти полдня пригодятся.
Мы уходим с прогалины на поиски щавеля, одуванчиков, крапивы и даже, будь на то воля Матери-Земли, медвежьего лука, который так вкусен в похлебке и в твердом сыре. Как же мне хочется, чтобы все-таки нагрянули римляне! Я считаю каждый прошедший день. Интересно, задумывался ли друид, что своей угрозой зародил во мне жгучее желание увидеть тех самых людей, к которым он питает такое отвращение? Только этим утром он наклонился ко мне и, не забыв понизить голос, сказал: «Пришел и минул еще один день, Хромуша. Остается семь». Как будто я могла забыть, что у меня есть время только до конца Просвета! Просто ужасно, до чего легко ему раскусить меня: он знает, что я ни словом не обмолвилась родителям об угрозе восемнадцати дней.
Мы с матушкой все дальше уходим от Лиса. Я выдыхаю тревогу и впускаю в себя солнечный свет. Мне становится легче, свободнее на просыпающейся земле: первые ростки только-только проклюнулись сквозь палую листву, разворачиваются нежные, желтовато-зеленые почки на деревьях.
— Охотнику не нравится, что Лис остановился у нас, — говорю я.
— Охотник цепляется за свое положение, свой достаток, — отвечает матушка. — И усилия делают его нездоровым.
— Это заметно. Вон у него как лицо кровью наливается — признак сердечного надрыва.
Она кивает и через несколько шагов добавляет:
— Вечные искания, вечные заботы, вечные козни. Удел всех честолюбцев.
На границе с лесом я замечаю клочок, поросший медвежьим луком: белые звездочки цветков, продолговатые листья. Наклоняюсь, трогаю губы, землю, затем тащу из влажной земли узкую луковичку. Матушка на мгновение задерживает руку у меня на спине, и я знаю, что она ищет моего тепла, моей жизни — я ведь ее дочь, ее забота, ее отрада.
Она садится на корточки рядом со мной, и мы выкапываем луковицы. Мной овладевает желание произнести имя Вторуши, просто услышать, как оно звучит, и это желание побуждает меня сказать:
— Ты слыхала, у Плотников блохи завелись?
— Я видела Плотника утром. Говорит, что без твоей помощи Вторуша полночи бы ворочался.
— Я отнесу ему еще мази.
Матушка на мгновение отрывается от сбора, и я жду, что она скажет насчет Вторуши, но она говорит о другом:
— Ты превзойдешь меня в искусстве врачевания.
Хотя она не стала говорить про Вторушу, я чувствую, как лицо заливает теплый румянец.
— Когда я была в твоем возрасте, Карга учила меня только три года. — Матушка кладет ладонь мне на щеку. — А у тебя дар.
Отец говорит, ее синие глаза, сейчас такие же покойные, как гудение пчел, — точная копия моих.
— Пойдем, — говорит она. — Поднимемся на Предел. Хочу кое-что тебе показать.
С вершины Предела я вглядываюсь в пурпурносерые дальние высокогорья. Ветер налетает порывами, и я широко раскидываю руки, ловя плащом воздушные волны; мне кажется, что я взлетаю над Пределом. Я подскакиваю, оглядываюсь на мать, гадая, чувствует ли она то же самое. Матушка распахивает плащ, и он бьется на ветру. Она закрывает глаза, подставляет лицо стремительному ветру.