Книги

Данте

22
18
20
22
24
26
28
30

АНТИ-ДАНТЕ

В каждом человеке есть два человека: он сам и двойник его, с его же собственным, но отраженным и опрокинутым, как в дьявольском зеркале, – противоположным лицом.

Ax, две души живут в моей груди!Хочет одна от другой оторваться...

Нет, обе хотят в смертном бою сойтись. «Две души» и в Данте живут.

«Я не один – нас двое; я в обоих»[1]. – «Делая зло, я обвинял что-то другое, что было во мне, но не было мной», – мог бы сказать и грешный Данте так же, как говорит святой Августин[2].

Есть Христос и Антихрист; есть Данте и Анти-Данте.

Кто кидает камнями в детей? Кто обещает брату Альбериго в аду снять с глаз его ледяную кору и, обманув его, думает, что «низость эта зачтется в благородство» обманщику? Кто говорит о любимой – Беатриче иной:

О, если бы она в кипящем масле,Вопила так из-за меня, как я —Из-за нее!

Кто хочет не Единого в Двух, а Двух в Едином? Кто не может сделать выбора между Богом и диаволом, Христом и Антихристом? Данте? Нет, Анти-Данте.

«Что это за чудо во мне, что за чудовище? И откуда оно?.. Или я уже не я?.. Или такая разница между мной и мной? Но если так, то где же разум?» – мог бы спросить себя и Данте, с таким же удивлением и ужасом, как Августин[3]. «Unde hoc monstrum? Откуда это чудовище?» – есть вопрос на вопрос: «Unde sit malum? откуда Зло? откуда Ад?» – мука на муку, ужас на ужас всей жизни обоих, святого Августина и грешного Данте.

Вот что значит противоречие в конце «Монархии». «Где же разум?» Нет разума – есть безумие, противоразум, антилогика. Данте в аду земном так же «сходит с ума, как в подземном. Здесь, в конце „Монархии“, – не логическое противоречие, а противоборство метафизическое Двух в Одном, – белого Херувима и „черного“, человека и „чудовища“, – Данте и Анти-Данте.

Временная победа «двойника» над человеком есть Ад; их борьба – Чистилище; вечное торжество человека – Рай. Данте видят все, Анти-Данте – почти никто; или, наоборот: Анти-Данте видят все, а Данте – почти никто.

Главная ошибка Данте в «Монархии» то, что отдает его в руки Анти-Данте, есть не только его ошибка, но и почти всего христианского человечества, за две тысячи лет. Чтобы на вопрос Пилата: «Ты – Царь?» ответить: «Царство Мое не от мира сего» (Ио. 18, 36), в том смысле, как это понял Данте: «Сам Христос отрекся от власти земной», – надо было бы Христу отречься от самого Себя и от главного дела всей жизни и смерти своей: «Да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе». Если Христос действительно «отрекся от власти земной», как это понял Данте и почти все христианство за две тысячи лет, то что же значит:

Мне дана всякая власть на небе и на земле (Мт. 28, 18)?

Между тем словом, предпоследним, к Пилату, и этим, последним, которое сказано людям на земле Воскресшим Господом, – противоречие неразрешимо.

Кажется, ключ к этой темнейшей загадке христианства есть главное и все решающее слово «ныне», в ответ Пилату.

Ныне, non, царство Мое не отсюда, —

это почти в христианстве не услышано или не понято: «ныне – сегодня – сейчас царство Мое еще не от мира сего; но уже идет в мир; будет и здесь, на земле, как на небе». Это понял даже такой человек, как Пилат:

Итак, Ты – Царь?

повторяет он и настаивает. И слышит ответ:

Ты говоришь, что Я – Царь. Я на то и родился и пришел в мир, чтобы царствовать (Ио. 18, 37).

Это никем не услышано или не понято; это было, как бы не было. «Царство Мое не от мира сего, – неземное, на земле невозможное» – так поняло христианство, и на этом успокоилось[4]. Две скрещенные в Кресте линии вновь разомкнулись в две параллели несоединимые – в два царства, земное и небесное, – в Церковь и Государство. Этих-то двух царств хочет и Анти-Данте в «Монархии».

Верно угадывает он, но неверно оценивает будущие судьбы христианского человечества в том отделении Церкви от Государства, которое, начавшись в Реформации, закончится в Революции. Временное и частное, нужное в некоторых точках отделение Церкви от Государства может быть спасительным; но их отделение вечное, во всем, для обоих убийственно. Церковь без государства, как душа без тела, а государство без Церкви, как тело без души. Только что Церковь скажет: «Царство мое не от мира сего», как мир начнет уходить от Церкви. Чтобы ладье Петровой не потонуть, кормчие в обеих Реформациях, внешней, протестантской, и внутренней, католической, выбросят из ладьи драгоценнейший груз – истинную Теократию – Царство Божие на земле, как на небе.

Если государство и Церковь утверждаются, как два религиозно-несоединимых начала, то равновесие между ними невозможно: сначала государство становится рядом с Церковью, потом над нею господствует и, наконец, уничтожает ее, чтобы сделать противоположным двойником, чудовищным оборотнем Церкви.

Данте борется с Анти-Данте и побеждает его не только в конце «Монархии», но и во всей книге, особенно там, где подчиняет бытие народное бытию всемирному. Воля к подчинению обратному – бытия всемирного народному есть воля к вечной, братоубийственной войне народов – самоистребление человечества. Это понял Данте, и в этом он ближе к будущему, чем люди наших дней, не наученные опытом первой великой войны и готовящие вторую, последнюю, – вероятный конец европейской цивилизации в новом Ледниковом периоде. Целые народы бесятся, как животные – в припадке водобоязни, в том повальном умственно-нравственном помешательстве, которое мы называем «национализмом», «расизмом»; кровь целых племен воспаляется, как от укуса тарантула, от лютой похоти к самим себе. Часть хочет быть целым, племя – всеплеменем, народ – человечеством, и все, что стесняет этот чудовищный рост его, хочет истребить так же необходимо-естественно, как пламя лесного пожара истребляет сухой лес.

Миру погибнуть или спастись – значит сейчас больше, чем когда-либо, выбрать одно из двух: или вечную войну, в бытии только народном, национальном, или вечный мир в бытии всемирном. Это первый понял Данте не отвлеченно-умственно, а религиозно-опытно; он первый победил, в XIV веке, то, чего мы все еще не можем победить в XX – узкую народность, «национализм»; первый понял он, что нет мира для отдельных народов: они погибают, если живут для себя и в себе, – спасаются только в человечестве. И это тем удивительнее, что век Данте совпадает с ранней, еще свежей весной, prima vera, того бытия народного, национального, чья летняя засуха теперь попаляет весь мир; это тем удивительней, что первый великий отчизнолюбец, патриот новых времен, – Данте. Родины больше, чем он, никто никогда не любил; больше никто за нее не страдал. И вот все-таки имеет он силу выйти из бытия народного во всемирное. Надо было так любить отечество и так страдать за него, как он, чтобы иметь право сказать: «Мир для меня отечество, mundus est patria»[5].