Директор вытягивается на задних лапах, раскрывает за спиной крылья. И вылетает из пещеры в открытый мир. Я выпустила ее на свободу, хотя именно этого и не должна была делать.
Я раскладываю по карманам листовки и свои вещи.
Теперь я провожу время с листовками. Мне кажется, если я буду и дальше раздавать их, смогу вернуть директора обратно в ее пещеру. Я отправляюсь на улицу, на которой еще никогда не была, и гордо раздаю там листовки. Я поворачиваю на следующую улицу и засовываю листовки в щели почтовых ящиков, в дверные проемы. Иногда я нажимаю на кнопки звонков — оказывается, одиночество не так уж и ужасно. Я замечаю росток скуки, скрывшийся в моем сознании, и хочу вырвать его. Я вытягиваю его и вытягиваю, пока не начинает идти кровь. В другие времена скука расцветает в моей груди ярко-синей электрической нитью, пустым расписа-ниєм, дивным свежим снегом. Скука листовок проводит проверку моих ожиданий, упаковывает мою бродячую жизнь в один простой, скучный документ, в котором есть странный, но складный смысл.
Следующая улица кажется знакомой. Я стою посреди дороги и чувствую другую версию себя, стоящую на этом же самом месте. Я бывала здесь раньше? Я несу свои листовки к двери ближайшего дома, дивного маленького домика, с кустами гортензии, обрамляющими вход, и тепло светящимися окнами. Женщина с прелестными золотыми часиками открывает на стук, ее челка убрана со лба и закреплена тонкой серебряной заколкой.
Анна.
Дом Анны, элегантный дом на дереве, полный теплых запахов и мягких прикосновений. Отполированные до блеска полы. Маленькое зеркальце, посверкивающее над кухонным шкафом. Гобелен с веселым сюжетом, висящий в углу, над креслом, заваленным разнообразным хламом. Ясные, хрустящие голоса курантов, доносящиеся из-за окна, подсчитывающие своим колокольным перезвоном математику вечерних ветров. Нотки лимона, масла и меда, кипящих жидкостей и печеных овощей, накрытых, затем, позже, раскрытых, подрумянившихся, хрустящих, случайно подгоревших, соскобленных с противня и запросто замененных другими, толстыми и свежими, только что извлеченными из холодильника. Фамильные ветви томатов на разделочной доске и фамильное древо на фартуке. Вся сцена сияет в наполненных слезами глазах. Анна обнимает меня кашемировыми руками, прижимает к груди, втягивает в свое гнездо, используя объятие, точно лассо, чтобы затащить меня в дом.
— Этот дом, — говорит Анна, раскрывая кашемировые объятия, — мой дом. Я хозяйка этого дома.
Все мое лицо дрожит, и я ничего не могу сделать, чтобы это остановить. Ох, Анна, это все, что я хочу сказать.
— Возьмете листовку? — Это все, что мне сказать удается.
Она выглядит растерянной.
— Да, конечно, — вежливо говорит она.
Протягивает руку, но я не позволяю листовке коснуться ее, этих аккуратных, ухоженных ногтей, этих элегантных колец и золотых часов, которые все еще блестят на ее запястье спустя столько лет.
— Вот, это для вас, — говорю я и опускаю листовку в корзину для листовок у двери.
У Анны есть корзинки всех форм, всех размеров, практически для любого содержимого. Она смотрит на мои грязные краденые сапоги, и я понимаю, что мне надо их снять и положить в корзину. Они уже легко поддаются мне, наконец-то разносились.
— Хочешь воды? — спрашивает Анна.
Ничего из того, что мы делали раньше, больше не имеет смысла, но я думаю, мы обе все еще пьем воду. Мы пьем воду стоя рядышком, наши тела полны жидкостей, крови и кислоты, им нужна вода, нужен кофе, иногда даже алкоголь. Не хочу ли я присесть, интересуется Анна. Конечно, я соглашаюсь, и теперь мы, две женщины, бывшие девочки, сидим рядом. Я понимаю, что мы никогда не сидели вот так, под крышей, в доме, вместе. Всегда сидели посреди проезжей части, на подъездной дорожке, на тропинке, на тротуаре, на перекрестке, на стыке магистралей и федеральных автострад, по которым однажды отправились в путь.
— Это было так давно, прошло уже столько времени, — говорит Анна.
— Да и было ли?
— Конечно. Но я всегда тебя узнаю.
— И я тебя.