Мне было два года, когда мой отец умер[3] и я остался на попечении матери, зарабатывавшей с трудом на пропитание четырех детей после смерти мужа.
Начальное образование я получил в духовном училище[4], но любовь к рисованию и страсть к выклейке различных макетов, которой я занимался вместе со своим братом, настолько заполняли нас, что вопрос о моей будущей духовной карьере был уже тогда предрешен. В это время в Пензе открывалась рисовальная школа имени Селивёрстова[5], большое красивое здание, расположенное против городского сада с просторными мастерскими залами и небольшой картинной галереей. Я, не раздумывая долго, поступил в эту школу в 1895 году, и она сыграла большую роль в моей судьбе. Я смело могу сказать, что если бы школа не открылась, меня бы не существовало как художника. Я думаю и убежден, что легенда, будто все большие художники, раз родились с талантом, то из них непременно выйдет художник, — не верна. Конечно, тому, чтобы стать художником, предшествует целый ряд сложностей и случайных обстоятельств, и мало ли у нас на Руси гибло и гибнет талантов, не имеющих возможности их развить и проявить, и мы не знаем, какие бы еще могли быть художники, если бы побольше было таких школ на местах, как пензенская, казанская, одесская, киевская и т. д.
В Пензенской рисовальной школе в то время преподавал известный художник К. А. Савицкий, автор «Проводов на войну», «Ремонта железной дороги», «Встречи иконы». Человек он был высокоодаренный, и его руководство поставило рисовальную школу на очень высокую ступень. Из преподавателей были Грандковский, скульптор барон Клодт.
Все это, однако, не помешало в 1898 или 1899 году двум старшим классам — натурному и фигурному — выйти из школы. Причиной тому стало несогласие учеников с темами по классу композиции, которые как метод преподавания проводились директором Савицким. В конфликте, несмотря на общую симпатию и любовь к Савицкому, ни та, ни другая сторона не хотели идти на уступки, в результате чего всем «протестантам» пришлось покинуть школу.
К этим группам присоединился и я (хотя еще не состоял ни в фигурном, ни в натурном) отчасти из общего революционного подъема, отчасти от того, что все лучшие ученики, с которыми я был в тесной дружбе, оказались в числе «восставших». Это были Карев, Фалилеев, Смирнов, Даньшин (очень талантливый карикатурист) и др.
Вместе с товарищами я переехал в Киев и поступил в Киевское художественное училище[6]. На прощанье директор Савицкий дал нам хорошее сопроводительное письмо к директору Киевского художественного училища, киевскому архитектору Николаеву[7], и нас приняли с распростертыми объятиями.
Главным руководителем школы был академик Пимоненко, зять знаменитого художника Орловского, довольно популярный украинский художник, но сухой и желчный человек, который не пользовался симпатией учащихся.
Селезнев Иван Федорович, безалаберный по натуре, высокого о себе мнения, как художник ничего из себя на представлявший, хотя в б. Музее Александра III[8] имеется его небольшая вещь ложноклассического характера[9] в духе Альма-Тадемы[10]. Среди учащихся он, однако, пользовался большим расположением, чем первый, так как не чужд был всяких новшеств вроде Васнецова и даже Врубеля.
Еще был Менк, довольно способный человек и хороший педагог, и др.
Школа помещалась на Сенной площади, занимая два верхних этажа какого-то большого дома[11]. С этой стороны она очень уступала пензенской школе, и первые дни нашего пребывания в ней наводили нас на грустные размышления о том, что мы из лучших условий попали, конечно, в худшие. Но, так или иначе, я проработал там пять лет, совершенно не торопясь закончить свое образование. Откровенно говоря, в школе я не был примерным учеником. Я гораздо больше работал вне школы. Кроме того, приходилось зарабатывать, давая уроки и исполняя всякие халтуры.
Работа моя проходила главным образом летом на природе, когда я много и усиленно работал. Моя страсть к солнцу и яркому свету сопутствовала мне, что называется, со дня моего рождения. В этом отношении я производил исключительно интересные опыты, в пейзаже допускал контрасты света и тени, от черного в тени до чистого хрома в свету. Конечно, подобные эксперименты не могли пользоваться одобрением со стороны тогдашних руководителей школы, закосневших в своих программах от Академии, и громадное количество работ (в среднем до ста в лето) уничтожалось всякими способами. Только незначительная их часть сохранилась у некоторых знакомых и у меня — работы три-пять, по которым можно судить об общем характере и направлении школьного периода.
Наряду с цветом и светом в пейзажах, фигурах, этюдах я передавал внутреннее психологическое состояние людей — улыбку, бодрость и проч. В этом отношении большого внимания заслуживал портрет Л. Н. Цеге[12], с которой я был очень близок. Эта женщина сама по себе очень содержательная и с очень большими потенциальными данными, но судьбе не было угодно сделать из нее большую музыкантшу, или большую актрису, или даже танцовщицу. Она жила в Пензе женой своего мужа, которого звали Костей (Константин Карлович[13]). Костя к искусству никакого отношения не имел, занимался коммерцией (владел какой-то конторой «Посредник», дававшей довольно большой доход), но все же жизнь и весь уклад его семейной обстановки были устроены на богемный лад. Сам он был очень способный человек, остроумный, очень веселого нрава. Первый в городе завел у себя в доме электричество. Веселость его всем была известна, и не все высокопоставленные лица отваживались посещать его квартиру, хотя отношение к нему было безукоризненное. Но так, знаете ли, можно кое от чего смутиться в этом непринужденном обществе, состоявшем из сознательного слесаря Смирнова, бедствующего художника Орелкина и вашего покорного слуги, от всех тех шуток и острот, которые доходили, что называется, до безобразий.
На одном довольно официальном обеде, как всегда, присутствовал промотавшийся мелкий помещик Мормон, приятель Кости, наглый и бесцеремонный человек, который, тем не менее, обыкновенно был мишенью всех шуток и насмешек. Он неизменно сидел за обедом рядом с Костей, ходил всегда в чесучовой поддевке, в широких шароварах. Лицо у него было круглое, розовое, как у рождественского поросенка, волосы редкие, совершенно белесые. В тот день Костя только что приехал из Москвы и объявил всем, что привез очень интересную штуку, которую покажет после обеда. Все заняли места. Общество было очень чопорное, в основном местная аристократия. На конце стола сидел пролетариат, в том числе и я. И вот во время самого напряженного состояния, когда еще разговор никак не вязался, Мормон привстал из-за стола за каким-то предметом, и вдруг раздался резкий непристойный звук, сконфузивший до отчаяния Мормона, который, несчастный, не знал, куда спрятать свое побагровевшее лицо. Да и все гости обалдели от стыда, только на конце стола, где сидел люмпен-пролетариат, раздался бурный смех, разрядивший атмосферу, и все вместе с дамами подняли хохот на горе окончательно потерявшемуся Мормону.
Оказалось, что штукой, которую Костя привез из Москвы, была резиновая круглая коробочка с деревянным донышком и деревянной крышечкой с небольшим отверстием, при нажатии издававшая неимоверные звуки. Когда Мормон потянулся за горчицей, Костя нажал штуку у самого того места, с которого Мормон привстал. Подобного рода шутки не были редкостью, и посудите сами, можно ли вынести такое безобразие какой-либо раздушенной и распудренной даме.
В доме этом двери были открыты главным образом для художников и музыкантов. Почти ни один представитель искусства, переезжавший Пензу поперек, не миновал побывать у Цеге, а некоторые живали подолгу. Тут бывали Татлин-футурист, Каменский[14], Бурлюки[15] и даже Маяковский[16]. Да что! Когда я встретился в Москве с Ф. И. Шаляпиным, тоже приезжавшим в Пензу давать концерт, на котором, между прочим, в зале не оказалось ни одного человека (было перепутано число на афише), Ф. И. взял гонорар, а концерта не дал, и поделом толстопятым пензенским зевакам… Так Федор Иванович Шаляпин и тот слыхал о Л. Н. Ц.
Вася Каменский в доме Цеге был своим человеком и по обыкновению собирался жениться на ком-нибудь из семейства Цеге. К сожалению, Сонечке, дочке Цеге, было двенадцать лет, а Елена Дмитриевна, черноглазая женщина, жившая в доме Цеге на правах близкой родственницы, всем своим существом была предана Косте.
Так вот портрет, в котором мне удалось со всей свежестью молодого таланта отразить сложную и содержательную жизнь Л. Н., бесследно исчез. Она была изображена в черном шелковом платье, полусидящей на конце стола, с упершейся в бок рукой, весело смеющейся. Портрет был показан на выставке в Пензе, где я впервые участвовал, в зале большого купеческого дома[17]. Здесь же были работы Бродского, Колесникова, Савицкого, Афанасьева (директор пензенской школы). Этот портрет имел большой успех.
Я приехал из Киева на каникулы в Пензу, где жили моя мать, сестра и брат. Я дружил тогда с неким Бибаевым, занимавшимся скульптурой в Пензенской школе у барона Клодта. Бибаев был веселый малый. Отец его промышлял легковым извозом. Они имели свой маленький дом «за Пензой» (так называлась часть города Пензы, расположенная по ту сторону реки Пензы, вроде нашего Замоскворечья). Бибаев был высокого роста, сухопарый, с темно-смуглым лицом, с большими черными глазами с белыми белками, большим ртом с белыми зубами, за что его звали «цыганом», а иногда и прямо «негром». Он носил синюю поддевку и высокие смазанные сапоги, был весьма хулигановат, знал очень много прибауток, дурашливо острил и дико хохотал. Он находился целиком под моим влиянием, и все его называли моим Лепорелло. В скульптуре Бибаев обнаруживал большие способности и несомненно был одаренным человеком… <…> буржую или лицам власть имущим. Он никогда не выезжал из Пензы далее каких-нибудь Ахун (дачная местность, в шести верстах от Пензы), и предприятие, которое мы с этим Бибаевым предприняли и о котором я хочу рассказать, являлось для него, с его точки зрения, весьма рискованным, на которое он решился вопреки увещеваниям отца и матери только под моим воздействием.
Предприятие это заключалось в нашей поездке в Крым: не имея ни гроша в кармане, кроме билетов до Ростова, которые мы купили не помню уже на чьи 10 рублей, — мои или его.
На вокзал железной дороги нас пришли провожать все наши друзья и знакомые. Поезд тронулся, и мы стали смотреть на знакомые места, следя глазами за уходящим от нас видом родного города, расположенного на высокой горе. При закате солнца он представлял красивое зрелище, которое завершалось высоким шпилем соборной колокольни. Вот проехали мост реки Пензы, вот мужской монастырь, рощи, села, и все пути к отступлению отрезаны. Здесь мой Бибаев обнаружил свое малодушие и начал плакать. Я его стал стыдить, и мне с трудом удалось вернуть ему бодрость.