– Но тогда, может быть, лучше подойду я? – предложил Лепид. – Народ воспримет меня более серьезно.
– Нет. Если это сделает Антоний, все будет выглядеть достовернее, не как нечто продуманное, а как порыв, – возразил Цезарь. – Тебя знают как человека рассудительного, ничего не делающего сгоряча, а про Антония всякому известно, что он порывист и бесшабашен. Нельзя, чтобы народ заподозрил инсценировку.
– Народ – это одно, – заметил Антоний, – но есть и те, кто стоит за всеми последними выходками. Уж они-то действуют не более спонтанно, чем мы. Знать бы, кто они, Цезарь.
– Понятно одно: кто-то из твердолобых аристократов, из тех, кого называют «оптиматами», желает вернуть утраченную власть. Но кто именно? Я пытался предложить им места в правительстве, сделал преторами и Брута, и Кассия. Другие бывшие сторонники Помпея, кого я простил, вроде бы покорились и примирились, но я не могу читать их мысли. День за днем они собираются вокруг меня и выражают почтение, но как знать, о чем они говорят, когда встречаются в своем кругу?
– Нам нужно внедрить к ним шпионов! – предложил Антоний.
– Тогда я точно стану тем, кем меня называют за спиной, – тираном. Правитель с тайной полицией, шпионами и подозрительностью. Нет, я скорее приму смерть от их рук, чем возьму на себя ту роль, которую мне навязывают!
– Не говори так! – сердито прервала его я. – Как вообще можно управлять страной без шпионов? Хорошая система тайного сыска спасла немало людей.
– Как это по-восточному! – промолвил Цезарь. – Порой я забываю, откуда ты родом, дитя Птолемеев и Нила. Но здесь у нас восточные обычаи приживаются не слишком хорошо.
В комнату тихо вошла служанка, чтобы снова наполнить светильники оливковым маслом. Она встала на цыпочки и из кувшина с узким горлышком подлила в лампы душистой жидкости золотисто-зеленого цвета. Может, она тоже шпионка? Подслушивает, о чем мы тут говорим? Как легко помешаться на почве подозрительности! Может быть, Цезарь прав.
Мы все молча ждали и только после того, как служанка вышла, разразились нервным смехом.
– Значит, решено? – спросила я. – Когда начнутся луперкалии?
– Через четырнадцать дней, – сказал Антоний. – Пятнадцатого февраля. А ведь этот месяц, оказывается, и назван в честь хлещущих ремней, – заметил он, словно только что об этом догадался.
– Значит, ждать осталось недолго, – сказал Лепид.
Антоний и Лепид ушли, тихо выскользнув в холодную тьму, а Цезарь задержался. Он долго надевал свой плащ и стоял в комнате, изучая фрески, как будто никогда раньше их не видел. Особенно одну: на темно-зеленом фоне изображалась гавань, где пенились белыми барашками волны, корабль с наполненными ветром парусами и фантастический каменистый мыс.
– Уверена, этот вид для тебя не нов, – сказала я. – Должно быть, ты сам велел написать картину и смотрел на нее много раз.
Я прислонилась к нему – первый личный жест, который я позволила себе в ту ночь.
– Да, конечно. Но сегодня фреска выглядит необычно. На ней изображен другой мир – естественный, свежий, чистый.
Он обнял меня за плечи.
– Я устал от извращенного духа города, от пересудов и шепотков, от лживых чувств, фальшивых выборов, анонимных провокаций. Мне хотелось быть в стороне от них, но теперь, с этой дурацкой демонстрацией, я присоединяюсь ко всем.
Прежде чем я успела защитить свою идею, Цезарь поспешно добавил: