Сад: Вас. Кутляков, Алексей Соболев, Павел Драчёв, Андрей Синицын.
Огороды: Дан. Фомин, Фед. Старых.
Скотный двор: Алексей Батурин, Варсонофий Ванюшкин, Александр Дегтев, Димитрий Карпов, Сергей Ежов.
Пасека: Пётр Барабин, Григорий Ермаков.
Заготовка дров: Стеф. Левченко, Иосиф Авдулов.
Портной: Савва Суслов.
Кухня: Пантелеимон Шибанов, Диодор Хомутов.
Хлебопекарня: Вас. Белоградский.
Кузнец: Григорий Аржаных.
Больница: Як. Сивцов, Фил. Ибраимов, Пётр Голубов.
Сапожник: Леонтий Николаев.
Слесарь: Аверкий Чеботарёв.
Шорник: Алексей Шорин».
Однако власти при каждом удобном случае заменяли монахов в этом племенном рассаднике всякими случайными рабочими. Скоро это сказалось на качестве работы: поголовье скота начало быстро уменьшаться… Когда архимандрит Исаакий выразил протест против развала хорошо налаженного хозяйства, он был отстранен от руководства рассадником. Оптина продолжала еще держаться, но уже другим: ее не разрушили потому, что она вошла в список исторически важных и ценных культурных объектов. В 1919 году она была передана под руководство московского управления Главнаука, где был отдел музеев. Главнаука и организовала в Оптиной музей, и взяла под свою опеку богатую библиотеку монастыря555. В штат работников музея и библиотеки вошли монахи, но уже в гораздо меньшем количестве, чем было их в племенном рассаднике. Козельским властям не нравилось, что Оптина оказалась переподчиненной Центру, однако они ничего не могли поделать. Но своего коменданта они в монастыре поселили: следить за «порядком»…556
Обстановка вокруг монастыря накалялась. Спустя год заведующая музеем Л.В. Защук писала в Главнауку: «Привоз на местную лесопилку двигателя в 60 сил вызвал донос… будто в Оптину пустынь привезена пулеметная машина, и из Калуги был послан большой отряд для укрощения мнимой контрреволюции, для поголовных обысков и привода в Калужскую тюрьму двадцати деятелей района с зав. музеем Защук включительно. Разумеется, через неделю все они были возвращены обратно»557.
Из письма старца Анатолия к С.И. Шатровой (1919) видно, как быстро назревала разруха в монастыре. «Современная… власть, — писал он, — стремится к прекращению притока богомольцев и уже дошла в этом направлении до отнятия у нас гостиниц, кроме одной, находящейся уже под угрозой, и доведения искусственного голода до сокращающих жизнь размеров, взяв на работы… в Калугу до 100 монахов, принудив половину оставшихся к службе в “племенном рассаднике”, захватившем обительские огороды и скотный двор, а также конный в свою пользу, водворив в обители богадельни, приюты, Красную армию»558.
Около 60 монахов забрали на военную службу. Пожилых хотели было запереть в богадельне, подальше от богомольцев, но это не вышло. Арестовали отцов Исаакия и Никона, хотя вскоре и отпустили. Старец Анатолий писал: «Мы до конца потерпим с помощию Божиею»559. «Первые годы после революции старец Анатолий продолжал жить в том же доме неподалеку от Владимирской церкви (в которой после закрытия монастыря расположился музей). У него в распоряжении было три комнаты (спальня, довольно большая приемная, маленькая комнатка для келейника) и так называемая “ожидальня”. В зимнее время в доме из-за нехватки дров почти не топили. Щепки для топки приходилось разыскивать под снегом. “Распропагандированная” молодежь била стекла в доме старца, одну зиму дом простоял с несколькими выбитыми окнами. В морозные ночи вода, если ее забывали вылить, застывала в кружках на столе. Келейное правило читали при свете единственного светильника. Келейники и гости спали не раздеваясь. На голову, кроме шапки и платков, надевали башлыки»560.
В конце 1919 года старца Анатолия переселили в скит, он занял там свою старую келию. «Время страшное, и трудное, и тяжелое, и голодное, и холодное для всех», — писал старец чадам.
Отец Евстигней, бывший келейником у старца Анатолия с 1917 года до его кончины, писал об этом времени: «Когда был голод, то батюшкины внуки, дети его племянницы, с нянькой жили у моего брата на моей родине». Он описал тогдашний быт в скиту, как они жили: «С вечера мы с батюшкой вместе молились. Читал молитвы я, а батюшка, стоя, сидя, а то и лежа, молился, смотря по состоянию здоровья. Лягу, бывало, я часов в 10–11, батюшка сидит до 12-ти и до часу, в письмах разбирается. Встанет часа в 4. Утром молился каждый сам по себе, батюшка же опять все с письмами возился, а что еще делал — не знаю. Подмету комнату, накрою ему на стол, в скоромные дни сварю яичко, поставлю самовар и иду в шесть к обедне. Батюшка постоянно меня понукал, чтобы я в церковь ходил, а сам, бывало, только по праздникам, а когда был покрепче, то и служил. К чаю приступал не раньше как пропоют в церкви “Достойно…”. Приду я от обедни, смотрю, самовар-то снова кипит, подложил батюшка угольков, хоть и нелегко ему это было сделать, самовар-то нужно было поднять, при его-то болезни, а уж он не стерпит, все подбросит угольков.
После обедни начинался прием, продолжался часов до десяти, а то и дольше. Перерыв был среди дня на два часа, дверь келии закрывалась; в это время батюшка отдыхал с полчаса, обедал, а остальное время опять все в письмах разбирался.