Рот судорожно сглотнул.
– Что же касается моей первоначальной подготовки, – добавила она, – ее дал мне брат. Он научил меня читать, ввел в удивительный мир библиотек, пытался оградить от стяжательства родителей. В тот день, когда мы нашли в сарае его тело, болтавшееся в петле, наш отец даже не счел нужным дождаться полиции. Уж очень торопился на очередное свое представление.
Отец, по словам Элизабет, подвизался проповедником, возвещая скорый конец света, и в настоящее время отбывал не то двадцатипятилетний, не то пожизненный срок за убийство трех человек во время демонстрации некоего чуда, хотя истинное чудо заключалось в том, что погибло всего трое. Что до матери, Элизабет не виделась с ней более двенадцати лет. Та завела новую семью и сбежала в Бразилию. Оказывается, уклонение от налогов может стать делом всей жизни.
– Но сдается мне, детство Кальвина вообще не выдерживает никаких сравнений.
Она рассказала, как погибли его родители, затем тетушка, а сам он попал в католический приют для мальчиков, где оставался жертвой святош, покуда не набрался сил, чтобы дать им отпор. Дневник, который он вел в детские годы, Элизабет нашла в одной из коробок, вывезенных ею с помощью Фраск. Сквозь мальчишеские каракули, местами неразборчивые, пробивалось неизбывное горе. Элизабет умолчала лишь об одном: именно на страницах этого дневника она увидела истоки злопамятства Кальвина. Живу тут взаперти, хотя место мое совсем не здесь, писал он, давая понять, что перед ним открывались другие возможности. Никогда его не прощу. Этого дядьку. Нипочем. До самой смерти. Теперь, прочитав его переписку с Уэйкли, она поняла, что та запись относится к отцу, которого Кевин предпочел бы видеть мертвым. Которого поклялся ненавидеть всю жизнь. И сдержал эту клятву.
Рот не мог поднять глаза. Он вырос в благополучном окружении: отец, мать, ни тебе суицидов, ни убийств, ни одного сомнительного поползновения приходского священника. Но вместе с тем постоянно жаловался. В чем же дело? Да в том, что людям свойственны дурные привычки: с одной стороны, отмахиваться от чужих трудностей и невзгод, а с другой – не ценить того, что им дано. Или было дано. Сам он тосковал по жене.
– Что касается смерти Кальвина, – говорила Элизабет, – это полностью моя вина.
Он побледнел, когда она завела рассказ про тот несчастный случай, про поводок и сирены: из-за этого стечения обстоятельств она зареклась кого бы то ни было привязывать к себе – и не важно, каким способом. Со смертью Кальвина, как ей виделось, в ее жизни началась полоса неудач: сломленная тем, что Донатти присвоил ее труды, она забросила науку; решив помочь дочери освоиться среди ровесников, отдала ее в школу, где та не прижилась; и что еще хуже – сама она занялась, по примеру отца, лицедейством. И кстати, вот еще что: довела до инфаркта Фила Лебенсмаля.
– Хотя, если честно, я не считаю последнее неудачей, – заявила она.
– О чем вы с ней толковали? – спросил фотограф по дороге в аэропорт. – Я что-нибудь пропустил?
– Ровным счетом ничего, – солгал Рот.
Еще не успев сесть в такси, Рот уже принял решение держать при себе все, что узнал. Материал он сдаст, как полагается, нужного объема и ни словом больше. Напишет много, не сказав ничего. Прославит ее, но не ославит. Иначе говоря, выполнит редакционное задание с соблюдением дедлайна, а в журналистике это девяносто девять процентов успеха.
«Что бы ни говорила вам Элизабет Зотт, „Ужин в шесть“ – это не просто введение в химию, – писал он в салоне самолета. – Это получасовой урок жизни пять дней в неделю. И речь идет не о том, какого мы сорта и из какого теста, а о том, на что мы способны».
Вместо сведений личного характера он в объеме двух тысяч слов описал абиогенез и добавил врезку на пятьсот слов о пищеварении слона.
«Это не сенсация! – наложил свою визу новый редактор после прочтения корректуры. – Где грязишка на Зотт?»
– Не обнаружена, – ответил ему Рот.
Элизабет появилась на обложке журнала «Лайф» по прошествии двух месяцев: скрещенные на груди руки, мрачное лицо – и заголовок, сверстанный по обеим сторонам от портрета: «Почему мы проглотим все, что она состряпает». Материал растянули на шесть полос и включили полтора десятка бытовых фотографий: Элизабет на снегу, на эрге, в гриме, с расческой, в обнимку с собакой по кличке Шесть-Тридцать, на совещании с Уолтером Пайном. У Рота статья начиналась со слов о том, что на сегодняшний день Элизабет – самая умная телезнаменитость, но редактор вымарал «умная» и вставил «привлекательная». Далее шло краткое изложение нашумевших фрагментов: эпизод с огнетушителем, эпизод с ядовитыми грибами, эпизод «Я не верю в Бога» и множество других, вплоть до сентенции о том, что выпуски ее программы – это уроки жизни. Но остальное…
«Она – ангел смерти, – гласила цитата, которую рьяный молодой репортер вытянул из отца Зотт в комнате для свиданий тюрьмы Синг-Синг. – Дьявольское отродье. Выскочка».
Тот же рьяный юнец заполучил комментарий профессора Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе доктора Майерса: там Зотт характеризовалась как «весьма посредственная студентка, которая больше интересовалась мужчинами, нежели молекулами» и при этом «далеко не такая эффектная в жизни, как на экране».
– Кто-кто? – переспросил Донатти, когда начинающий журналист решил копнуть ее послужной список. – Какая Зотт? Хотя подожди… ты имеешь в виду Конфетку Лиззи? Конфетка – такое у нее было прозвище, – сказал Донатти. – Она возмущалась, но всем своим видом показывала, что совсем не против. – Он улыбнулся и, словно в доказательство своих слов, показал ее старый лабораторный халат, на котором сохранились инициалы «Э. З.». – Конфетка была образцовой лаборанткой: на эту позицию мы обычно берем тех, у кого есть тяга к науке, но нет мозгов.