Я вижу, как в тебе что-то меняется. Я чувствую, как что-то ускользает — Нью-Йорк в ноябре, День благодарения, — и не знаю, как это ухватить. Ты потираешь лицо — кожа горит из-за пощечины, — и она гладит себя по руке, но тебе это не нравится, и ты фыркаешь.
— И что же, Номи, ты винишь меня? Тогда для тебя есть новости, дорогая. — Не надо, Мэри Кей, остановись. — В этом кошмаре нужно винить твоего отца.
Сороконожка выдыхает языки пламени.
— Нет, мама, перестань!
— Он должен был тебя защитить.
— Я сказала, перестань!
— Номи, ты знаешь, почему тетя Меланда уехала? Знаешь настоящую причину?
Нет, Мэри Кей. Стой. Она думает, что Меланда любит ее в глубине души, а детям это нужно. Могу ли я вмешаться? Мне разрешено? Ты хмыкаешь.
— Что ж, я больше не буду покрывать твоего безобидного папочку-рокера и твою идеальную тетю-феминистку. — Нет, Мэри Кей. Они ушли. Позволь им покоиться с миром. Я знаю, ты чувствуешь вину за то, что натворил Шеймус, и хочешь заслужить прощение. — Все мы однажды понимаем, что наши родители несовершенны. У твоей любимой тети Меланды был роман с твоим отцом, ясно? Твой отец спал с моей лучшей подругой. Не торопись воздвигать им пьедесталы.
Она молчит. Ты молчишь. Ты поняла, что наговорила лишнего, и на самом деле ты гораздо выше всего этого, и я знаю, быть матерью — самая тяжелая работа на свете (покойная Лав тоже не выдержала), и ты собираешься извиниться, я вижу это по твоим глазам, но она бросает в тебя книгу. Ты уворачиваешься, Мураками ударяется о стену, и она кричит:
— Я тут ребенок, мама! Я!
Ты снова закрываешь уши — моя мама тоже так делала, когда, совершенно вымотавшись, возвращалась с работы, а я сидел на полу, смотрел телевизор, смотрел на нее снизу вверх и здоровался, а она, даже не взглянув в мою сторону, лишь слабо махала рукой: «Я без сил, Джо. Без сил».
Я тебя понимаю. Вижу, как ты мысленно даешь себе пинка. Ты не решилась порвать «Колумбайн» и отвести Номи к психологу, ты любила Шеймуса, и поэтому плачешь. Вина. Ты хочешь, чтобы Суриката пожалела тебя, а она ждет, что ты пожалеешь ее, и вы обе льете слезы, словно акулы внутри других акул, лишенные свежего воздуха и свободы. Ты кладешь руки на плечи Номи, та наклоняется к тебе, ваши лбы соприкасаются.
— Номи, дорогая, не бойся. Я на тебя не сержусь.
Неверные слова, и я это знаю, и Номи знает, и она хватает тебя за плечи, а у меня скользкие полы из твердых пород дерева. Блестящие. Ты закручиваешься, словно спагетти, и она тебя толкает, твоя нога соскальзывает (носки!), а я промедлил. Я опоздал. Ты падаешь с лестницы, Суриката кричит, а я замираю внутри, замираю снаружи. Я представляю себе отчет полиции, который скоро наверняка появится.
Орудие убийства: носки.
Нет. Убийства нет, а ты есть. И ты не мертва. Время тянется медленно и быстро, быстро и медленно, и Номи все еще кричит — ну конечно, она кричит. Она как-то пришла из школы и обнаружила на полу мертвого отца, а теперь ее мать лежит неподвижно (Ты мертва? Ты не можешь умереть!), и Номи кричит: «Мамочка!» — для ребенка ненормально видеть даже одного застывшего на полу родителя, не говоря уже о двух. Твое тело лежит на полу моего подвала — нет, ты не тело, ты женщина, моя женщина, и я не смог тебя уберечь, и мое сердце горит, ты любовь всей моей жизни, ты любовь нашей жизни, а Номи цепляется за перила. Она спускается по лестнице, и каждая ступенька километровой ширины, и почему так много ступенек?
Номи останавливается на предпоследней ступеньке.
— Она не шевелится.
Я не хочу вырывать сердце из груди Номи — она этого не вынесет; но и свое не хочу вырывать — я тоже не вынесу, не смогу.