Книги

Сталин. От Фихте к Берия

22
18
20
22
24
26
28
30

Значимым для общественной актуализации наследия Фихте в России рубежа XIX–XX вв. было и философское «расширение» исторического и экономического учений марксизма до пределов универсального (в СССР риторически реализованного «диалектическими материалистами»). В Германии названные части марксизма не ограничивались непременно именно материалистической философией, а соединялись и с позитивизмом, и с «критическим позитивизмом», с «критическим направлением в марксизме», то есть неокантианством. П. И. Новгородцев в своём исследовании социалистической практики конца XIX — начала XX века писал: «практические положения марксизма вытекают не из марксизма, а из теории правового государства, из принципов Руссо, Канта и Гегеля, проникших в немецкий социализм под влиянием Лассаля»[376]. Отстаивая совместимость идеализма с революционностью, Струве вычленял примеры соединений: «Фихте — идеалист и социалист, Кант — идеалист и либерал»[377].

Но после того как один из идейных вождей немецкой социал-демократии Эдуард Бернштейн (1850–1932), прямо соединил свой реформистский политический ревизионизм, отказ от революционной перспективы с этическим учением Канта («назад к Канту!»), перед марксистами встала опасность, во-первых, утраты собственного «этического лица» на фоне кантианских аргументов либерально-социалистического «естественного права» (главным проповедником которого в России был П. И. Новгородцев, тесно связанный с «критическими марксистами» Булгаковым и Струве), а во-вторых, утраты революционного идеала, с которой не могли согласиться и «критические марксисты». Здесь на идейную помощь марксистам-философам и было призвано учение Фихте, пользовавшегося репутацией не только революционного трибуна, но и революционного «преодолителя» Канта. Заимствуя философские аргументы перехода к Фихте у неокантианца Г. Риккерта, Струве, в частности, выступил с лозунгом «назад к Фихте!». Бремя объяснить прикладной смысл этого лозунга пало уже на других марксистов. Ученица Г. В. Плеханова, темпераментный марксистский философ и критик, нашедшая своё место и в Советской России, Л. И. Аксельрод (Ортодокс, 1868–1946), будучи уже марксистским авторитетом, отметила столетие смерти Фихте полновесной апологией, которая, учитывая время её публикации, вошла в подбор «образцовой» марксистской литературы для первого поколения правящих большевистских интеллектуалов. Апологию Фихте как общественного деятеля, «первого социалиста в Германии», «последовательного демократа и утопического социалиста», «крепко родственно связанного… с современным международным социалистическим движением»[378] Л. И. Аксельрод соединила с особым вниманием к книге Фихте о «замкнутом государстве», которое противопоставила капитализму, меркантилизму и фритредерству: «философ приходит к заключению, что личность имеет право на жизнь, на труд и на собственность. Цель и задача государства состоит поэтому в обеспечении этих, согласно нравственному закону, неотъемлемых прав за каждым гражданином… План создания такого государства будущего Фихте развил в философско-социальном проекте, носящем заглавие: „Der geschlossene Handelstaat“…»[379]

В этой интеллектуальной традиции и выступил немецкий экономист Фридрих Лист с продуманной философией национальной экономики и национального суверенитета:

«Между отдельным человеком и человечеством стоит нация с её особенным языком и литературой, с её собственным происхождением и историей, с её особенными нравами и обычаями, законами и учреждениями, с её правами на существование, на независимость, прогресс, вечную устойчивость и с её обособленной территорией; образовавшись в ассоциацию посредством солидарности умственных и материальных интересов, составляя одно самостоятельное целое, которое признаёт над собой авторитет закона, но в то же время, как целое, владея ещё естественной свободой по отношению к другим подобного рода ассоциациям, нация при существующем мировом порядке не может обеспечить свою самостоятельность и независимость иначе, как собственными силами и своими частными интересами. (…) Народная экономия становится национальной экономией в том случае, когда государство или федерация обнимает целую нацию, которая по количеству населения, территории, политическим учреждениям, цивилизации, богатству и могуществу призвана к самостоятельности и представляет нацию, способную приобрести устойчивость и политическое значение. В данном случае народная и национальная экономии будут равнозначащи[380]. Вместе с государственной финансовой экономией они образуют политическую экономию нации… Здесь следовательно политика должна быть исключена из экономии… С этой точки зрения развивалась в Германии та наука, которую называли прежде государственным хозяйством (Staatswirthschaft), потом национальной экономией (National-Ökonomie), наконец, народным хозяйством (Volkswirthschaft).

(…) чтобы поднять все страны на ту же степень богатства и цивилизации, на какой находится Англия, нет лучшего средства, как свобода торговли. Это аргумент школы. Но к каким результатам привела бы свобода торговли при существующих всемирных отношениях? Для англичан как нации независимой и изолированной национальные интересы послужили бы, конечно, руководящей нитью в их политике. Англичанин из пристрастия к своему языку, к своему законодательству и конституции, к своим привычкам, напрягал бы все свои силы и употреблял все капиталы для развития туземной промышленности, в чём ему помогала бы свобода торговли, которая открыла бы для английских мануфактур рынки всех стран; ему бы и на мысль не могло прийти основывать фабрики во Франции или в Германии. (…) Вся Англия, таким образом, обратилась бы в один необъятный мануфактурный город. Азия, Африка, Австралия были бы ею цивилизованы и усеяны государствами по английскому образцу. Таким образом, создался бы впоследствии под главенством метрополии целый мир английских государств, в котором европейские континентальные нации затерялись бы, как незначительные и бесплодные расы. (…) Политика, однако, признаёт такое развитие при помощи свободы торговли вполне неестественным; если бы, рассуждает она, во времена ганзейцев была применена всеобщая свобода торговли, то вместо английской немецкая нация опередила бы в торговле и промышленности все прочие нации. (…) Для того чтобы действие свободы торговли было естественным, необходимо, чтобы отставшие нации посредством искусственных мероприятий поднялись до той же степени развития, какой достигла искусственным образом Англия. (…)

…при современных мировых отношениях молодая, не обеспеченная покровительством промышленность не в состоянии развиться при свободной конкуренции с промышленностью, давно уже окрепшей, покровительствуемой на своей собственной территории… Верно, что ввозные пошлины сначала вызывают удорожание мануфактурных изделий; но так же верно и то, как признает и сама школа, что нация, способная к значительному развитию промышленности, с течением времени может вырабатывать эти произведения сама дешевле той цены, по какой они могут ввозиться из-за границы. Если ввозные пошлины требуют жертв в ценности, то эти жертвы уравновешиваются приобретением производительной силы, которая обеспечивает нации на будущее время не только бесконечно большую сумму материального богатства, но, кроме того, и промышленную независимость на случай войны»[381].

Объединительный (немецких государств в Германию) протекционизм Ф. Листа, как уже было сказано, встретил внимательный анализ молодых Маркса и Энгельса, которые видели главное течение мирового прогресса в опыте Англии и Британской империи, вовне исповедовавших идеологию «свободы торговли», но оставались германскими патриотами и потому не могли игнорировать ничего, что обещало развить и объединить Германию. Пафос национального объединения и национального освобождения Германии, в русском восприятии внутренне родственный пафосу национально-религиозного освобождения и объединения Италии, ведомой столь любимыми в России и особенно русскими социалистами второй половины XIX — начала XX в. Дж. Гарибальди и Дж. Мадзини[382], здесь узнавался и в наследии Листа. Главный пропагандист Листа в России и главный практик протекционизма и индустриализации в правительстве России С. Ю. Витте в лекциях наследнику престола сдержанно признал, что «национальное движение в Европе (объединение Италии, Германии) совпало с общим протекционистским движением»[383].

Годы спустя после своего марксизма и после яркого обращения к задаче синтеза социального, национального и религиозного освобождения России, С. Н. Булгаков в своих лекциях по политической экономии, которые настолько входили в обязательный минимум образования, что продолжали переиздаваться студентами и в годы Гражданской войны, начиная говорить о Листе, первым делом подчёркивал патриотическое значение его наследия:

«Наиболее полным и талантливым представителем протекционизма в своей критике смитианизма и манчестерства является германский писатель Фридрих Лист, который был не только теоретическим мыслителем, но и практическим деятелем. Его бурная и неудачная в личном отношении жизнь протекла в патриотическом служении своему отечеству; и недаром современная Германия в числе создателей немецкого национального могущества с благодарностью упоминает и всё более и более оценивает Фридриха Листа. (…) Между личностью и человечеством, по мнению Листа, стоит государство или нация: (…) „все нации несравненно легче достигали бы своих целей, если бы они были соединены правом, вечным миром и свободой сношений“. А для того, чтобы это осуществить, требуется известное могущество отдельной нации, а это могущество зависит от её экономического положения. (…) приходится ставить вопрос о тех средствах, которые должны в государствах содействовать развитию производительных сил. Таким средством является таможенная охрана и введение пошлин. (…) Политическая экономия Смита и его школы, по мнению Листа, есть экономия меновых ценностей. Он же хочет создать экономию развития производительных сил. В настоящее время понятие производительных сил и развитие производства до такой степени связаны с учением Маркса и его школы, что забывают о том, что первый, кто высказал эту мысль, был Лист. (…) Лист рассматривает таможенные пошлины как воспитательные средства, которые должны быть отменены по миновании надобности. Он называет их костылями промышленности, будучи убеждён, что „протекционная система является единственным средством для поднятия отставших стран до уровня опередивших их наций, которые от природы не получили никакой вечной монополии мануфактурной промышленности, а лишь выиграли во времени перед другими нациями“ (…) В настоящее время эти идеи Листа сделались до такой степени признанными истинами политической экономии, что свобода торговли защищается лишь как частное средство в применении к определённым условиям, но отнюдь не как универсально применимое начало экономической политики. Принцип исторически-относительной национальной обособленности данного хозяйства, выдвинутый Листом, получил всеобщее признание в политической экономии»[384].

Аргументированию того, что именно Германия — достаточно зрелое для революции «слабое звено» в цепи капитализма, которое может стать первым примером победы коммунизма, посвятил особые усилия главный идеолог немецкой революционной социал-демократии Карл Каутский.

Продолжая выдвинутые Энгельсом аналогии между революционным движением в Германии и реформацией и крестьянской войной там же в первой четверти XVI века, Каутский ещё в 1899 году писал в полемике с экс-секретарём Энгельса Э. Бернштейном: «Победа рабочего класса Европы зависит не от одной Англии. Она может быть обеспечена лишь взаимодействием, по крайней мере, Англии, Франции и Германии. В двух последних странах рабочее движение значительно опередило английское. В Германии оно даже отстоит на вполне измеримом расстоянии от победы. (…) Почти четыреста лет назад тому Германия была исходным пунктом первых великих восстаний среднего класса Европы; не возможно ли при теперешнем положении вещей, что Германия станет также ареной первой великой победы европейского пролетариата?»[385] Конечно, после того как в 1914 году Каутский повёл германскую социал-демократию на защиту агрессивного блока Центральных держав и когда после 1917 года он подверг жёсткой критике практику большевистской власти, в СССР не могли официально сослаться на его известные признания того, что неравномерность развития стран в мире автоматически сократит начальную территорию победившего социализма до нескольких (наиболее развитых) стран — и потому и речи не может быть о некой «всеобщности» мировой революции. В советской полемике догматика была успешна только при ссылках на Ленина. И беглые формулы о такой естественной неравномерности у Ленина найдены были.

Если бы партийные политические противоборцы в СССР не боялись в ходе полемики пригасить искомую монополию Ленина на уникальность и обнажить склонность Ленина к авантюризму, откровенно рассматривавшего Россию не только как «слабое звено», но и как простой «запал» к мировой революции, они легко обнаружили бы мощные корни доктрины «социализма в одной стране» во всей идейной предыстории большевизма. И в споре о внутреннем рынке для капитализма, и в практике протекционизма, и в широко и без Ленина доктринально известной неравномерности развития, наконец, в уже высказанных Лениным признаниях об объективной незрелости России и неготовности её к социализму (не к собственной стабильной власти, а лишь к экспорту революции, для которого эта незрелость считалась достаточной). Ленин откровенно писал об этих своих планах уже тогда, когда о близости мировой революции речь на Западе даже не заходила, и ставил задачу для победившей рабоче-крестьянской диктатуры:

«перенести революционный пожар в Европу. Такая победа нисколько ещё не сделает из нашей буржуазной революции революцию социалистическую; демократический переворот не выйдет непосредственно из рамок буржуазных общественно-экономических отношений; но тем не менее значение такой победы будет гигантское для будущего развития и России и всего мира. (…) Насколько вероятна такая победа — вопрос другой. (…) Правда, наше, социал-демократическое, влияние на массу пролетариата ещё очень и очень недостаточно; революционное воздействие на массу крестьянства совсем ничтожно…»[386]

Что же можно было бы считать «победой»? Ориентируясь на образец Парижской Коммуны, просуществовавшей в рамках лишь столицы страны и всего 72 дня, ответ Ленин давал предельно ясный:

нужен «захват власти (хотя бы частичный, эпизодический и т. д.)», при этом «правительство не перестает быть правительством от того, что его власть распространяется не на много городов, а на один город, не на много районов, а на один район» и потому достаточен даже «частичный „захват власти“ в городе или районе», при этом только «полная победа (…) даёт нам возможность поднять Европу», которая «в свою очередь поможет нам совершить социалистический переворот», ибо в самой России «вы найдёте ничтожный процент групп и кружков, сознавших задачи вооружённого восстания»[387].

Не только марксистские прецеденты и шаблоны руководили Лениным, когда он, стоя во главе коммунистической диктатуры в изолированной стране, вынужден был признать очевидное: что диктатура эта выжила в одиночестве и что у «одной страны», наравне с другими «одними странами», возникают интересы, отдельные от мирового масштаба. Можно даже сказать, что — проживи Ленин конец 1922 — начало 1924 года в работоспособном состоянии, проживи он вообще дольше — Ленин вполне мог с присущей ему радикальной гибкостью сделать поворот в сторону изолированного социализма, гораздо радикальнее, чем это мог и хотел сделать Сталин[388]. Однако Ленину было бы труднее «просто» стать во главе изолированного государства и подчинить его внешней политике риторику мировой революции, не замышляя использовать Советскую Россию как плацдарм для мирового переворота и не подчиняя её ресурсы задачам мировой революции.

Близкий конфидент Ленина, Максим Горький именно в 1524 году (первая редакция) и 1530 году (вторая редакция) — фактически становясь на сторону Сталина в его споре с Троцким — цитировал сказанные ему Лениным примерно в 1919 году слова, в которых ясно вставало осознание свершившейся изоляции[389] и следующей из неё практики «изолированного государства»: «Нас блокирует Европа, мы лишены ожидавшейся помощи европейского пролетариата»[390]. Ещё подробнее позже описывал эту встречу с реальностью и (в классических категориях) выводы из неё ближайший дореволюционный соратник Ленина, а в 1919–1926 годах официальный глава Коммунистического Интернационала как исполнительного органа мировой революции Г. Е. Зиновьев:

«Было время, когда в момент Брестского мира даже В. И. [Ленин] считал, что вопрос о победе пролетарской революции в целом ряде передовых стран Европы есть вопрос двух — трёх месяцев. Было время, когда у нас, в Центральном Комитете партии, все часами считали развитие событий в Германии и Австрии. В этом смысле мы, конечно, ошиблись (…) Да, дело пошло так, что вопрос мировой революции — не вопрос трёх месяцев, а гораздо большего периода, но в то же время дело пошло так, что первая якобы изолированная революция продержаться одна тоже может гораздо больше, чем мы себе представляли… Я сказал: якобы изолированная революция. Мы не были в самом деле изолированы в полном смысле слова… наши силы зреют в каждом из буржуазном государств. (…) Теперь ясно, что ряд лет мы уже выиграли, что ряд лет мы имеем впереди даже в том случае, если темп событий не ускорится, даже если мы останемся изолированным Советским государством»[391].

Нельзя сказать, что в этом осознании практической, несмотря на лозунги о пролетарской солидарности и всемирную сеть Коминтерна, политической изоляции (то есть в контрасте с образом мировой революции — «не всемирности») революционных событий в России состояла интеллектуальная революция или какой-нибудь особый «экономический национализм»[392]. Сама европоцентричная, общая для либералов, социалистов, марксистов, традиционная идеология «лидеров прогресса», «передовых стран» или революционного лидерства содержала в себе неизбежное географическое разделение центра мировой цивилизации / революции и её периферии. Новация состояла лишь в поиске субъекта свершившейся социально-политической революции, подобно революции 1789 года во Франции. Промежуточный формат «изолированной революции» определил её самый главный противник, неизменный апологет мировой революции, не способный, в отличие от Ленина, даже к немногочисленным оговоркам, Троцкий. 30 июля 1923 года в «Правде», в очередном ожидании скорейшей победоносной коммунистической революции в Германии, он уже писал о перспективе революционных «Соединённых Штатов Европы», которые должны были бы покончить с ненавистным протекционизмом национальных государств, питаясь внешними ресурсами. Так, как всегда в Новое время это делала европейская экономика за счёт колоний и периферии: «Даже временно изолированная Европа (а изолировать её будет не так-то легко при наличии великого моста на Восток в виде Советского Союза) не только удержится, но и поднимется и окрепнет, уничтожив таможенные перегородки и сомкнув своё хозяйство с необъятными естественными богатствами [колониального Востока и России. — М. К.]»[393]. То есть Троцкий вновь выступил с той идеологией ресурсного донорства аграрного СССР в пользу промышленной Германии, которая ещё недавно с участием Ленина была одобрена Политбюро ЦК РКП (б), изложена в его тезисах от 21 сентября 1921 г., ничем не отличалась от идеологии большевистской власти 1917–1918 гг. и таким образом выражала руководящий большевистский консенсус: «…такой союз имел бы в своём распоряжении все хозяйственные ресурсы, какие только необходимы для процветания и советской Германии, и СССР (…) Лозунг „Соединённые Штаты“ для коммунистов является не чем иным, как этапом к лозунгу „Союз советских республик Европы“[394]. А поскольку к такому союзу, разумеется, будет принадлежать и СССР — лозунгу „Союз советских республик Европы и Азии“…»[395]

Таким образом, в 1922 году упорная борьба Сталина против проекта СССР как федерации/конфедерации за СССР как унитарное государство противостояла романтическому консенсусу большевиков о мировой революции, пока Сталин сам не открыл для себя внешнеполитических возможностей строительства «иррендентистских» национальных государств в составе СССР — в лице Украинской ССР, Белорусской ССР, Молдавской АССР, а с 1940 года и Карело-Финской ССР, чтобы — во исполнение планов мирового коммунизма, но более всего перед лицом исторической угрозы со стороны Румынии, Польши и Финляндии с их империалистическими проектами «Великой Румынии» (и аннексии Бессарабии), Польши в границах 1772 года и «Великой Финляндии». Это давало Сталину под контролем СССР подготовить и реализовать своеобразный анти-аншлюс — «национальное воссоединение» Молдавии, Украины, Белоруссии и Финляндии и Карелии[396]. И создать вокруг СССР пояс социалистических национальных государств в качестве протекторатов.