Гостиница «У картечи»
Фельдфебель Хвастек, чью историю я собираюсь рассказать, застрелился из табельной винтовки следующим способом: привязав к спусковому крючку шнурок и обмотав другой его конец вокруг железных прутьев койки, он приставил дуло к груди и потянул винтовку на себя. Прогрохотал выстрел, и пуля пробила ему грудную клетку. Несмотря на чудовищную рану, фельдфебель не потерял сознание. У него даже хватило сил, чтобы добежать до столовой, где он упал в объятия двух ефрейторов, которые сидели и пили пиво. Они бережно положили его на пол и расстегнули ему гимнастерку. Он уже был не в состоянии говорить и только хрипел и корчился от боли. Ошеломленные ефрейторы не знали, чем ему помочь. По причине воскресного дня в казарме не было врачей. И пока один из растерянных приятелей вопил истошным голосом: «Дежурный! Дежурный!» — другой, повинуясь некоему необъяснимому порыву, взял кружку пива и попытался напоить умирающего. «Выпей, Хвастек! уговаривал он фельдфебеля. — Выпей, и тебе полегчает!»
Что касается пули, то, не ограничившись содеянным, она произвела еще целый ряд разрушений и опустошений по собственной инициативе. Для начала она пересекла комнату и насквозь пробила портрет кайзера и стену, на которой он висел. Затем она устремилась в общую спальню барака, где раздробила колено рекруту-русину Грушке Михалю из Тремблово, так что он взвыл, выпрыгнул из постели и снова рухнул на нее. На столе лежал подготовленный к походу ранец: пуля продырявила его насквозь и, оставив без внимания банку с тушенкой и две банки «Кофе сгущенного стоимостью 46 крон», разодрала в клочья полотняный мешочек с «кулинарным набором», включавшим в себя соль, перец, сало и уксус. Затем она пронеслась над двором, упиваясь чувством собственной силы и свободы и весело посвистывая, словно девушка-подросток, что, беззаботно щебеча, перебегает улочку. Пролетев над самой головой лейтенанта Хайека, казарменного инспектора, который только что забавы ради выстроил на плану арестантов в летней форме, пуля ворвалась через открытое окно в большое здание казармы, где разнесла в щепки приклады двух висевших в коридоре винтовок. После этого она наконец-то начала уставать и, собрав последние силы, влетела через тонкую перегородку в комнату юнкеров Закса и Витхальма. Там она и осталась, непостижимым образом застряв в стоявшем на столе массивном будильнике. Никто не вспоминал о ней до тех пор, пока много недель спустя часовщик не обнаружил ее внутри корпуса, где после всех причиненных ею бед она мирно отдыхала среди шестеренок и пружин, препятствуя работе часового механизма.
Все это, впрочем, не относится к самой истории, и я описываю здесь полет пули единственно потому, что тогда — задолго до войны — нас всех охватил неподдельный ужас перед силой оружия, которое мы ежедневно держали в руках не задумываясь, подобно тому, как писарь держит перо, а фермер курительную трубку. Перед ненасытностью этих кусочков свинца, которые даже после того, как дело сделано, продолжают свой зловещий полет, мчатся куда хотят, сея горе и разрушение и подло нападая на мирно спящих. Я рассказываю об этом еще и потому, что иногда, когда я мысленно возвращаюсь к той давней истории, у меня возникает ощущение, будто бедный фельдфебель Хвастек расстался с жизнью вовсе не по своей воле. Что его убила как раз одна из таких блуждающих пуль, летевшая без какой-либо определенной цели и сразившая его мимоходом, далеко от того места, где был сделан выстрел, его и Грушку Михаля из Восточной Галиции, которого мы еще долгое время после этого случая видели с трудом ковыляющим на костылях по двору казармы.
Казарма была расположена на возвышенности в той части Градчины, что в память о давно минувшем событии, вошедшем в местную летопись, называлась Погоржелец, то есть пожарище. Вокруг казармы стояли домики, в которых жило гражданское население, обеспечивавшее различные нужды военных: женщины, сдававшие комнаты офицерам и одногодичникам; портной, шивший «старослужащим» унтер-офицерам форму из более добротной материи; жид-спекулянт, скупавший у солдат их продовольственные пайки, чтобы поставлять их в мелкие гостиницы; мясник, у которого солдаты покупали вырезку и фарш по четыре крейцера за порцию и бутерброды со свиным салом по два крейцера за штуку, так как в казармах им давали на ужин только черный кофе.
Гостиница «У картечи» располагалась ниже, на улице Неруды. Она слыла одной из местных достопримечательностей, поскольку в коньке ее крыши до сих пор торчали пушечные ядра, застрявшие там во время осады Праги войсками Фридриха. Из окон заднего фасада старого здания открывался мирный и безмятежный вид на долину между Градчиной и Лаврентиевой горой со сверкающими белизной и утопающими в зелени домишками, относившимися к Страховерскому монастырю, и далее на башни и крыши главного города. В течение дня гостиница «У картечи» казалась вымершей. На освещенной солнцем каменной лестнице перед входом нежились кошки, из кухни доносился звон посуды, и под деревянными скамьями обеденного зала с важным видом разгуливали куры. Зато с приходом вечера здесь становилось шумно. Из всех близлежащих казарм сюда стекались солдаты со своими подружками; они пили пиво и шнапс, играли, несмотря на запрет, в азартные игры, шумели, кричали, спорили о политике и пели запрещенные песни, в том числе песню революционного сорок восьмого «Покойся, Гавличек, в своей могиле!», гимн о Белогорской битве, частушку «Как из самой из Германи получили мы письмо» и самую истовую из всех, боевую песнь «Россия с нами».
У младших офицеров был свой отдельный длинный стол, а у нас, одногодичников, — отдельная комната, но и туда нередко проникал людской поток, и девушки находили пристанище за нашим столом после ссор со своими любимыми; в таких случаях поднимался невообразимый шум и гам, состоящий из солдатской брани, женского визга, звона отмыкаемых штыков, пока не появлялся дежурный наряд из ближайшей казармы и не восстанавливал порядок и тишину, уведя самых громких крикунов от веселья и танцев в темноту гауптвахты.
Вот такой была гостиница «У картечи», где я познакомился с фельдфебелем Хвастеком, служившим в то время в третьем батальоне. Это был красивый, высокий и статный мужчина, и я втайне восхищался им, когда он во время торжественных маршей выступал впереди с полковым знаменем. Подобно самой гостинице, в течение дня он был угрюмым и замкнутым, молча неся свою службу, зато по вечерам в «Картечи» начиналась его настоящая жизнь. Из всех кутил он был самым прожженным, и из вечера в вечер я видел его сидящим с Фридой Гошек за маленьким столиком у эстрады. Впрочем, там он оставался недолго. После первой кружки пива уже ничто не могло удержать его в обществе Фриды Гошек. Там, где стояли шум, гам и смех, где его окружали красные, разгоряченные физиономии собутыльников, — там он был как дома, там он чувствовал себя в своей стихии. Сперва за столиком в нише, где артиллеристы играли в «лужайку». Он ставил пару гульденов на первую попавшуюся карту — не в расчете на выигрыш, а, так сказать, за компанию. Независимо от исхода игры, которого ему никогда не хватало терпения дождаться, он подсаживался за столик к старому ворчливому оружейнику Ковацу, тайком отпивал пиво из его кружки, а потом исчезал среди музыкантов. Возвращался, держа в руке скрипку музыканта Котрмелеца, вскакивал на стул и принимался пиликать на ней, не обращая внимания на старого Котрмелеца, когда тот, чертыхаясь, спрыгивал с эстрады и начинал дергать его за полу мундира. Затем он швырял скрипку на стол, хватал Фриду Гошек за руку и начинал кружиться с ней между столами и стульями в темпе галопа, ловко обходя кельнера, с трудом удерживавшего в равновесии дюжину кружек пива, пока девушка — утомленная и запыхавшаяся, но с блаженной улыбкой на устах — не опускалась на стул. В отличие от нее он не знал усталости и уже в следующее мгновение стоял у стола фельдъегерей, показывая свои фокусы: накрывал монету тарелкой, после чего монета бесследно исчезала, или доставал из кармана остолбеневшего рекрута полдюжины вилок, а то и целую портупею. Вволю натешившись всем этим, он затягивал походную песню или уличные куплеты, и остальные дружно подхватывали.
Песни бывали разные — как грустные, так и веселые. С тех пор прошло двенадцать лет, но я по сей день храню в памяти все эти чешские песни и те мелодии, на которые их распевали солдаты в темпе марша. Среди них была одна грустная песня об унесенной потоком мельнице, и звучала она так:
На этом месте Фрида Гошек всегда начинала плакать. Она тихонько всхлипывала, сама толком не зная, почему. Помню еще одну песню шестьдесят шестого года о солдате, лежащем в госпитале. Она начиналась так:
Но фельдфебель знал и веселые песни. Например, частушку времен русско-японской войны, рожденную русофильским сердцем чешского солдата:
И вся веселая компания нестройным хором подхватывала припев:
Но больше всего Хвастек любил песню о рекруте, не отдавшем честь своему фельдфебелю:
Это была любимая песня фельдфебеля Хвастека, и, сказать честно, я бы не решился сказать, что ему нравилось в ней больше: то, что новобранец не захотел отдавать честь своему фельдфебелю, или то, что за это его отправили на гауптвахту.
Хвастек не носился со своим званием. Он был на равных со всеми: с унтер-офицерами, ефрейторами, старослужащими, даже с новобранцами. Единственными, кого он откровенно презирал, не удостаивая даже взглядом, были саперы. В свое время саперы вели себя в гостинице «У картечи» как хозяева. У них всегда было много денег, они пили вино по два гульдена за бутылку, угощали подружек и — «словно фон-бароны», как говаривали в гостинице, — носили экстра-униформу с шелковыми мишурными звездочками, не положенными по уставу. Однако их безраздельное господство кончилось в тот день, когда порог гостиницы впервые переступил фельдфебель Хвастек. Он питал неприязнь к их лицам, испытывал отвращение к их форме. Если одна из «жестяных мух», как именовали у нас саперов за металлический цвет их фуражек, попадалась ему навстречу, его начинало трясти от омерзения, и он обрушивался на нее с проклятиями, ругательствами и издевками. Естественно, что дело заканчивалось потасовкой, в которой саперы неизменно терпели поражение. Фельдфебель был груб, бесцеремонен и обладал недюжинной физической силой. Поначалу было много шишек, синяков и разбитых голов, но со временем сторону фельдфебеля приняли все остальные, и с некоторых пор саперов стало не видно и не слышно: презираемые и осмеянные, они тихо сидели в своем уголке, который мы называли «еврейским кварталом», ибо они сидели скучившись, словно евреи в своем гетто. Только там мог терпеть их фельдфебель, и сквозь клубы дыма и батареи пивных кружек были видны их угрюмые, злобные, полные скрытой ненависти взгляды, следящие за раскрепощенным поведением остальных.
Лишь в тех случаях, когда алкоголь ударял фельдфебелю в голову, когда было выпито двадцать рюмок «черта», «дум-дума», «сладкой желчи» или как там еще у нас называли шнапс, когда он, усталый и сонный, сидел за своим столиком у эстрады с музыкантами, устремив осоловелый взгляд на пивную лужу под ногами, — в такие моменты саперы предпринимали робкую попытку выбраться из своего угла и принять участие в безудержном веселье остальных. Но стоило только фельдфебелю заметить их шевеление, как он, мгновенно протрезвев, вскакивал на ноги и загонял саперов обратно в их темный угол. И они покорно удалялись под громкий смех окружающих, а фельдфебель возвращался к своей Фриде Гошек и снова устремлял осоловелый взгляд на пивную лужу под ногами.
В то время фельдфебель жил с девушкой по имени Фрида Гошек, которую у нас называли «Фридой снизу», так как раньше она жила в одном из предместий в нижней части города — не то в Смихове, не то в Коширах. Она занималась изготовлением украшений из перьев, и это все, что нам было о ней известно. Как-то вечером она появилась в «Картечи» и стала спрашивать всех подряд, переходя от столика к столику, об одном капрале из продовольственной части, с которым познакомилась на танцульках в «Кламовке»; он, по ее словам, ухаживал за ней весь вечер, приглашал ее на все танцы, поведал ей о том, что скопил две тысячи гульденов, и при расставании попросил ее следующим вечером разыскать его в «Картечи», где он якобы был завсегдатаем. У него были каштановые, причесанные на пробор волосы, от него пахло дорогими духами, и, вообще, он смотрелся весьма элегантно. «Симпатичный такой еврей», — снова и снова повторяла Фрида Гошек. Однако в «Картечи» этого симпатичного еврея не оказалось ни в тот вечер, ни во все последующие, а фамилию, которую она назвала, не знал ни один из присутствующих. На следующий вечер она появилась снова и с тех пор стала приходить регулярно, потому что влюбилась в фельдфебеля Хвастека. Она восхищалась его раскрепощенностью, способностью много пить, званием, беспечностью, своенравием, формой, пренебрежительным отношением к женщинам; а то, что он еще и умел играть на скрипке, сразило ее окончательно. Она не отходила от него ни на шаг, висла у него на шее и неотрывно смотрела на него влюбленным взглядом.
Приходя по вечерам в «Картечь», она обязательно на мгновение задерживалась в дверях и, казалось, пребывала в нерешительности, проходить или нет. И всякий раз, когда кто-либо из солдат с шумом и грохотом врывался в дверь, она испуганно вздрагивала и жалась к фельдфебелю, как будто до сих пор, по прошествии полутора лет, ожидала увидеть своего мифического капрала с причесанными на пробор волосами — симпатичного еврея, некогда назначившего ей свидание в «Картечи».
В то время я был с фельдфебелем на дружеской ноге. Мы познакомились за четыре-пять недель до того, как батальон, где я служил, был переведен в Триент[96]. Раньше я знал его только в лицо и слышал его имя от солдат, рассказывавших о нем довольно сумбурные и не очень правдоподобные истории. То он, видите ли, был сыном князя и актрисы национального театра, то его отцом был сам господин полковник, а кое-кто утверждал, что фельдфебель откопал на Белой горе горшок старинных золотых монет, от которых и ведут свое происхождение те деньги, которыми он ежевечерне сорит в «Картечи». Наконец, многие были уверены, что деньги на пиво, шнапс, азартные игры и содержание Фриды Гошек он ловко изымал из полковой кассы, и об этом солдаты говорили в открытую и вовсе не в упрек фельдфебелю, а, скорее, даже с одобрением, из чистой любви к вымыслу и авантюрным историям. Поскольку на самом деле биография фельдфебеля была всем прекрасно известна; каждый ребенок в Погоржельце знал, что раньше он был офицером и лишился своего звания, будучи младшим лейтенантом. Правда, подробностей инцидента, в результате которого лейтенант стал фельдфебелем, никто не знал; известно было лишь то, что произошло это совсем в другом городе, где-то в Северной Богемии, и что в деле были замешаны старший лейтенант саперных войск, а также шампанское, коньяк и шнапс, однако шнапс более изысканного сорта, нежели тот, что фельдфебель каждый вечер пил в «Картечи». Такая же участь в связи с названным инцидентом постигла двух его старших товарищей, однако они принялись искать и в конце концов нашли себе гражданское ремесло: один стал почтовым служащим, другой — торговцем. Мне это доподлинно известно, поскольку тот из них, что работал на почте, однажды заходил к нему при мне. Что же касается бывшего лейтенанта Хвастека, то он не имел права оставить военную службу. Незадолго до этого происшествия он закончил кадетский корпус, в котором учился за счет государства, и после того, как его лишили офицерского звания, был обязан прослужить восемь лет рядовым в составе другого полка. Этот срок давно прошел, он дослужился до фельдфебеля и мог в любой момент оставить службу. Но он этого не сделал и остался в полку. Усталость ли была тому причиной или безразличие, но он не захотел изменять спою жизнь, раз уж она сложилась так, как сложилась.
Наше знакомство завязалось в тот день, когда после обеда в столовой я отправился с фельдфебелем к нему домой, чтобы взглянуть на пистолет марки «Штейр», который он хотел продать. Тот день отлично мне запомнился, так как это был первый теплый день, первый весенний день, что я провел в Градчине. На крышах еще виднелся снег, но по ту сторону казармы, где начинались картофельные поля, уже стояли шарманщики в ожидании гуляющих пар, а далеко внизу, в стороне Лаврентиевой горы, были сооружены две карусели, качели и огромный тир.