Отец Эммета не распекал детей в сердцах, даже когда они этого заслуживали. Эммет запомнил единственный случай, когда отец не сдержал гнева: в тот день Эммета прогнали с уроков за то, что он испортил учебник. Вечером отец сурово внушал ему, что портить страницы в книге — это значит уподобиться вестготу. Это значит нанести удар по самому святому и благородному достижению человека — способности записывать прекраснейшие идеи и чувства, чтобы они остались на века, новым поколениям.
Вырвать страницу из книги — кощунство в глазах отца. И что еще скандальнее — это была страница из книги эссе Ральфа Уолдо Эмерсона, книги, которую отец ставил выше всех книг. В нижней части страницы отец аккуратно подчеркнул красными чернилами два предложения.
«В духовной жизни каждого человека наступает такой момент, когда он приходит к убеждению, что зависть порождается невежеством; что подражание — самоубийство; что человек, хочет он того или нет, должен примириться с собой, как и с назначенным ему уделом; что какими бы благами ни изобиловала вселенная, хлеба насущного ему не найти, коль скоро он не будет прилежно возделывать отведенный ему клочок земли. Силы, заложенные в нем, не имеют подобных в природе, и лишь ему одному дано узнать, на что он способен, а это не прояснится, пока он не испытает себя».
Эммет сразу понял, что этот отрывок из Эмерсона надо понимать двояко. Во-первых, как самооправдание. Отец объяснял, почему вопреки здравому смыслу он отказался от домов и картин, от членства в клубах и обществах, чтобы уехать в Небраску и возделывать землю. Отец представил эту страницу из Эмерсона как доказательство того, что у него не было иного выхода, словно это было повеление свыше.
Но если, с одной стороны, это было самооправданием, то с другой — увещеванием, призывом к Эммету не испытывать вины, раскаяния, колебаний, расставшись с землей, которой отец отдал половину жизни, — если только покинет ее для того, чтобы искать без зависти и подражания свою долю и в поисках этих узнать, на что он один способен.
В конверте под страницей Эмерсона было второе наследство — пачка новеньких двадцатидолларовых купюр. Проведя большим пальцем по чистому хрусткому обрезу пачки, Эммет прикинул, что тут примерно полтораста бумажек — около трех тысяч долларов.
Если Эммет мог понять, почему отец назвал кощунством вырванную страницу, то в отношении денег согласиться с этим не мог. Вероятно, отец считал их кощунством потому, что завещал их тайком от кредиторов. То есть пошел на это вопреки законным обязательствам и собственным понятиям о правом и неправом. Но, двадцать лет выплачивая проценты по закладной, отец дважды оплатил полную стоимость фермы. Оплатил тяжелым трудом, разочарованием в браке и, наконец, собственной жизнью. Так что нет, отложенные три тысячи долларов не были в глазах Эммета кощунством. Каждый цент был отцом заработан.
Одну двадцатку Эммет положил в карман, остальные вернул на прежнее место и снова накрыл войлоком.
— Эммет… — позвал Билли.
Эммет закрыл багажник и посмотрел на брата — но Билли на него не смотрел. Он смотрел на двух человек в дверях сарая. Низкое вечернее солнце светило на них сзади, и Эммет не мог понять, кто они. Пока худой слева, раскинув руки, не сказал:
— Алле оп!
Дачес
Видели бы вы лицо Эммета, когда он понял, кто стоит в дверях. По его выражению можно было подумать, что мы вылупились из воздуха.
В начале сороковых годов был иллюзионист, выступавший под именем Казантикис. Остряки из цирковых прозвали его полоумным Гудини из Хакенсака, но это не совсем справедливо. Первая часть его номера была так себе, но финал — шикарный. У вас на глазах его опутывали цепями, запирали в сундук и опускали в большой стеклянный бак с водой. Красивая блондинка выкатывала громадные часы, а шпрех объявлял публике, что обычный человек может задержать дыхание на две минуты, что через четыре минуты без кислорода начинается головокружение, а через шесть человек теряет сознание. Два агента из сыскного бюро Пинкертона проверяют, что замок на сундуке заперт, и священник Греческой православной церкви, натуральный, в длинной черной рясе, с длинной белой бородой стоит тут же — на случай, если надо будет прочесть молитву на исход души. Сундук опускают в воду, и блондинка пускает часы. Через две минуты публика начинает свистеть и ржать. Через пять — ахают и охают. Восемь минут — пинкертоновцы встревоженно переглядываются. Через десять поп осеняет себя крестным знамением и бормочет загадочную молитву. На двенадцатой минуте блондинка разражается слезами, из-за занавеса выбегают двое рабочих и помогают пинкертонам поднять сундук из бака. С глухим стуком его роняют на сцену, в свете рампы брызжет вода и льется в оркестровую яму. Один из пинкертонов долго возится с ключами, другой отодвигает его, вынимает пистолет и отстреливает замок. Он поднимает крышку сундука, наклоняется над ним и видит, что сундук… пуст. Тут поп срывает с себя бороду, и оказывается, что он не кто иной, как Казантикис: волосы у него мокрые, и все до одного зрители смотрят на него в остолбенении. Вот так смотрел Эммет Уотсон, когда понял, кто стоит в дверях.
— Дачес?
— Собственной персоной. И Вулли.
Эммет все не мог опомниться.
— Но как…?
Я засмеялся.
— Вот в чем вопрос, а?