– А какой ему расчет врать? Чтобы тебя обидеть? Но он заинтересован в прямо противоположном: понравиться, войти в репортаж, попасть в фильм, получить рекламу. Так-то его заумные бредни мало кто слушает… – она рассмеялась, вспомнив кругленького анархиста. – Я половину его речи вообще не поняла. Один «эйн-сорек-сионизм» чего стоит. Ты в курсе, что это такое?
– Без понятия.
– А этот… как его… высокородный Штиллер?
– По-моему, как-то иначе. Может, Штайнер? И не высокородный – высоколобый. Чушь какая-то… – Игаль тяжело вздохнул. – Но дело-то не в том, что там у него высокое. Дело в том, что этот Паоло рассказал о деде Науме. Дед Наум ненавидел евреев? Дикость, иначе и не скажешь. Мне трудно в это поверить. Настолько не соответствует…
Нина с досадой хлопнула себя по коленке.
– Да почему не соответствует, профессор? Ты думаешь, в этой истории один Наум Островский – подлец и убийца, а его двойник Андре Клиши – ангел во плоти? Когда ты наконец поймешь: у них у всех руки в крови! У всех, кто тогда жил! Все они подонки, до единого. Все убивали, насиловали, крали, предавали…
Их скромный «фиат» бодро бежал по автостраде в тени грузовых фургонов, сплошным потоком везущих товары из Генуи в Милан и далее на север. Игаль сердито покосился на свою соседку.
– Знаешь, я тебе завидую, – сказал он. – Тебе, твоему непробиваемому цинизму. Наверно, легко жить, когда на все начхать. Когда нет ничего святого. Когда все подвергается осмеянию и оплевыванию…
Госпожа Брандт присвистнула.
– Вон ты как завернул, профессор… – теперь в ее голосе не было прежней насмешливой интонации. – А что ты обо мне знаешь, чтобы вот так…
– Ну, извини, – после напряженной паузы проговорил доктор Островски. – Просто так это выглядит со стороны. Такое впечатление, что тебя радуют известия об очередной мерзости, которая числится за твоим отцом. Я помню наш первый разговор: когда я рассказал о его испанском прошлом, ты нисколько не удивилась, как будто знала это заранее. Но ты ведь не знала, так? Ведь не знала? Ну, что ты молчишь?
– Не знала… – глухо ответила она, глядя в сторону.
– Ну вот! – с оттенком торжества воскликнул Игаль. – Отсюда и вывод…
– …и знала, – не слушая его, продолжала госпожа Брандт. – Не знала и знала. Что бы я тогда от тебя ни услышала, это не стало бы новостью. Даже если бы ты прокрутил мне кинохронику, где видно, как он пожирает живьем маленьких детей. Когда речь заходит о моем отце – он же, между прочим, и твой дед, – я заранее готова ко всему.
– Но почему?..
– Помолчи, а? Помолчи и послушай, если уж вытащил меня на этот разговор… – она открутила вниз боковое стекло и закурила. – Из всех дней недели в кибуцном доме детей я больше всего любила субботы, потому что в субботу приезжал отец. Не в каждую, нет. Поэтому из всех дней недели в кибуцном доме детей я больше всего ненавидела тоже субботы – те, когда он по каким-то неведомым причинам не появлялся в дверях нашей проклятой детской тюрьмы. Он был для меня всем – защитой, ожиданием, счастьем, гордостью… всем.
Я видела, с каким уважением и опаской на него смотрели взрослые, как они шептались, указывая на него: «Ноам Сэла… тот самый Ноам Сэла…» Он обещал, что заберет меня оттуда, когда я подрасту. Нам говорили: для того, чтоб подрасти, надо хорошо есть, и я добросовестно уминала все, что клали мне в тарелку. Времена были не самые сытые, но только не для кибуцев, инкубаторов правящей аристократии, – там всегда кормили до отвала.
Мы мало виделись и потом, когда мне исполнилось пять и я вернулась в то место, которое у нормальных людей называется домом. Отец часто уезжал, работал по ночам, исчезал на несколько недель. Я училась в интернате и возвращалась домой на субботу – опять она, эта суббота. Мать тоже носилась по всей стране, устраивала светлое будущее. Сука! Я ненавидела ее всеми фибрами души. Сука, сука, сука… Она олицетворяла для меня предательство. Можно предать что угодно и кого угодно, но только не собственного ребенка. Материнская измена заклеймена самой природой – в отличие от прочих измен, придуманных людьми и потому зависящих от угла зрения.
В одну из суббот отмечали ее юбилей, пятидесятилетие. Было много гостей, много водки, но все разошлись довольно рано: наутро мать уезжала на какой-то семинар в Вади Ара. Сестра уложила меня в постель и уже читала на сон грядущий какую-то переводную советскую хрень – других книг у нас в доме не водилось, – когда послышался выстрел. Лея бросилась в спальню родителей, я за ней. Туда уже прибежали отец и Давид. Произошел несчастный случай. Мать решила почистить пистолет перед завтрашней поездкой – как истинная революционерка, она не расставалась со своим браунингом – и забыла о патроне в стволе. Алкоголь и усталость – плохие помощники при чистке оружия…
Я упомянула здесь мать, только чтоб ты понял, чем был для меня отец. Ее гибель абсолютно не расстроила меня, ее шестилетнюю дочь. Я смотрела на красное пятно, расплывшееся по простыне, и скорее радовалась, чем огорчалась. Теперь папа не будет отвлекаться на эту суку. Теперь мне достанется больше. Зато девять лет спустя, когда он погиб в автокатастрофе, я думала, что умру от горя…