Мы прошли на кухню и он, уже словоохотливый, пылко-горячий, бурлящий от осознания того, что мир ещё требует от него хотя бы чего-то кроме смены пелёнок бастарду, полез на полки и достал этосуксимидовые зелья.
- Поехали! - сказал он и положил коробку передо мной. Я положил перед ним четыре сотни. Мы чокнулись.
- Оно не горькое, - сказал я.
- Hе мешай. Я смотрю телевизор. - ответил Герман.
Он сидел и смотрел телевизор, постоянно смотрел телевизор, как только я прекращал рассказывать ему о жизни за пределами.
Выходить ему было нельзя, он ослаб и постоянно дрожал мелкой дрожью.
- Это здоровая дрожь, - говорил он. - Это перевозбуждённый организм. Гляди, видишь, палец дёргается? Веки уже давно, а палец у меня недавно. Хоп! - он накрыл палец ладонью, пытаясь остановить. Отнял руку и через минуту палец опять начал тихонько вздрагивать.
- Здоровое нервное возбуждение, - сказал он.
Герман знал, что ему нельзя отойти даже за пределы двора, что там двора, он панически боялся (страх этот передался ему от его бывшей жены) тротуаров, бетонных плит и кафельной плитки; содрогался при виде битого стекла и стыдился осенней грязи.
- Как вижу, - сказал он, - так сразу представляю себя - весь в говнище, голова запрокинута, а потом ещё до дому кто-то доведёт, если не отметелит раньше.
Он дотронулся до правого виска.
- Правый сегодня болит, собака, - сказал он.
Память его стала подводить. Он сегодня мне это уже говорил.
Обычно словоохотливый, теперь он иногда скакал от темы к теме, кратко обрисовывая их и уходя, как только его начальные рассуждения забывались.
- Чайку сваргань, а?
И, пока я ходил к чайнику, напевал козлиным голосом:
- Так-то, друг мой Александр, на часах уже семь тридцать!
И вдруг совершенно серьёзно произнёс:
- Значит, скоро. Три с половиною часа осталось.
Я буркнул: