Я продолжал работать в трюме с напарником, тоже состоявшим в шайке. Это был душевный парень, добродушный шутник и сквернослов. Его отличала ангельская улыбка и руки, поросшие рыжим волосом. Глядя на него, я ясно понимал, что должен любой ценой сохранить верность ему и его товарищам. Но как спасти положение? Я ломал голову. Написать в контору записку, сообщив, что схожу с ума и мне мерещатся версии, не имеющие ничего общего с действительностью? Хлипкое оправдание. Сдаться членам шайки и позволить им от меня избавиться? Нечестно было бы толкать их на новое преступление. Да и не нужно, потому что меня уже осенило: единственный способ спасти шайку – это самому от себя избавиться. Сперва это представилось нелепым донкихотством. Но чем больше я, потея над тюками, размышлял об этом, тем важнее мне казалось спасти шайку и менее важно – сохранить собственную жизнь, такую бессмысленную и никому не нужную.
На этом месте я прервал Виктора словами, что мысль о самоубийстве представляется мне совершенной фантастикой. Он помолчал немного и признался:
– У меня были и другие мотивы – смутное чувство, что, пожертвовав собой, я совершу символическое действо – принесу одного из эксплуататоров (себя) в жертву благу народа.
Я фыркнул, насмехаясь над такой сентиментальностью, но Виктор только и сказал:
– Ну, так мне это тогда виделось. – Потом он продолжил рассказ: – Я помню, как работал в трюме, наслаждаясь силой и точностью своих мышц, и понемногу проникался мыслью, что должен покончить с собой!
Однажды меня задело качающимся на крюке ящиком – боль в бодрствующем состоянии была неимоверно острой, но в глубине души я только улыбнулся ей. Вот так и ожидание смерти причиняло адскую боль, но я встречал ее презрительным смехом. Мне так хотелось жить! Все было так ярко, сложно и прекрасно, от небесной улыбки моего напарника до гладкости стального крюка. И все же – какая разница? Чего не будет у меня, то будет у других «я». Пока это есть хоть у кого-то, какая разница? Я хватался за эту мысль, как утопающий за соломинку, и в конце концов пришел к чувству, что «я», выбравшее сейчас смерть, странным образом тождественно всем другим «я» и потому в каком-то смысле и не умрет вовсе. Хотя я и не сомневался, что в другом, более простом смысле перестану существовать.
Ну так вот, когда мы уходили с судна на обеденный перерыв, я поискал взглядом что-нибудь тяжелое и нашел большой чугунный шкив от лебедки. Решив, будто меня никто не видит, я его поднял и стал обрезком линя привязывать на шею. К несчастью, мою странную выходку подсмотрел стивидор и, поняв, что я задумал, направился ко мне. Пришлось поспешить и, не успев привязать груз как следует, шагать за борт, пока меня не перехватили. Я бросился в воду в обнимку со шкивом, но, потеряв сознание, видимо, выпустил его… или он сорвался под собственной тяжестью. Так или иначе, меня вытащили и привели в чувство искусственным дыханием. Проснулся я спящим и в полном замешательстве, потому что, разумеется, забыл, что произошло, пока я бодрствовал. Зато я помнил, что случилось до пробуждения. У меня хватало улик, чтобы отдать многих под суд за воровство и двоих – за убийство.
Попытка самоубийства, естественно, взбудоражила людей, и мне пришлось ее как-то объяснять. Я объявил свое настоящее имя и причину для маскарада. Составил для будущего тестя, навестившего меня в больнице, доклад, в котором говорилось, что роль шпиона действовала мне на нервы и внушила иррациональное чувство вины в такой степени, что я уже не решался взглянуть миру в лицо. Это оказалось удачной линией. Все мне сочувствовали, восхищались мной, и я старательно играл роль. Десять человек попали под суд. Я выступал свидетелем в суде, с видимой неохотой и отчаянием, я просил о смягчении приговора. Но в душе я вовсе не чувствовал отчаяния. Я считал, что просто хорошо сделал свою работу, а эти люди получили что следует за антиобщественное поведение. Всем им вынесли суровые приговоры. Двоих бедолаг повесили за убийство. А может, им и повезло, может быть, другим пришлось хуже.
К тому времени, как Виктор закончил свой рассказ, мы замкнули круг прогулки и успели на последний автобус до нашей гостиницы. В автобусе он упомянул, что после того случая стал внимательнее к делам, даже в прежнем сонном состоянии. Не знаю, была эта перемена вызвана слабым влиянием подавленной личности или естественной склонностью к делам. Собственно, для молодых людей, выброшенных из студенческой жизни в деловую, вполне обычно, пройдя фазу беспокойства, смиряться в конце концов с рабочей рутиной. Виктор решительно «добивался успеха». В фирме были так довольны его прилежанием и дотошностью, что собрались раньше обычного дать ему пост управляющего.
Но в 1914 году объявили войну, и Виктора снова охватило беспокойство. (О военном опыте Виктор рассказывал мне за обедом в гостинице, вечером после неудачной свадьбы.) Все добропорядочные молодые люди стекались под знамена. А обычный Виктор был весьма чувствителен к общественному мнению. Проведя несколько тревожных месяцев в фирме, которая всеми силами старалась его удержать, он завербовался в армию и стал пехотным офицером. Рассказывая об этом, Виктор то и дело умолкал, и мне приходилось его подстегивать. Я знал, что он однажды попал в опалу, хоть и не знал за что. Знал и о том, что он восстановил репутацию и закончил войну на достаточно важной штабной работе. Сперва Виктор говорил неохотно, и я подумал, что он не желает вспоминать своей оплошности. Мне хотелось дать ему возможность обойти эту тему, но когда я свернул разговор на другое, он бросил на меня острый взгляд и сказал:
– Ты думаешь, я стыжусь, что побывал под трибуналом? (В первый раз за трусость, второй – за нарушение дисциплины.) Нет! Мне другое отвратительно! Однако вот как это было.
Он рассказал, что «сонный мерзавец» быстро прославился умом и дерзостью и что, сочетая эти качества с заискиванием перед начальством, он быстро поднимался по карьерной лестнице. Однако истинный Виктор дважды пробуждался к жизни и чуть не погубил этим тщательно выстроенную репутацию сомнамбулы.
– Первый раз, – рассказывал он, – это случилось, когда я был субалтерном. Готовилась атака. В этот час, когда все только и думали, как скрыть страх и отвращение к предстоящей мерзкой бойне, я был… ну, без слова «великолепен» не обойтись. Я вдохновлял свой взвод и собратьев офицеров. Я с восторгом и нетерпением ждал грядущей битвы. Настоящего страха я почти не испытывал – так заворожила меня мысль блестяще себя проявить и покрыть славой. Все предстоящее казалось мне шансом показать себя. Мое ленивое воображение не шло дальше романтической стороны дела. Мне пришлось изобразить некоторое беспокойство (даже перед самим собой, хочу сказать), чтобы мужественно победить его. Но в действительности я побаивался выступления не больше, чем школьник, которому предстоит подавать мяч в игре между классами. Ну вот, настал час зеро, и я с обычной своей отвагой вывел парней за бруствер. Несколько бедолаг упали на землю. Один вроде бы готов был показать тыл, и я, не раздумывая, его пристрелил. Скоро мы работали штыками в первой линии вражеских окопов и так же скоро закрепились там.
На минуту Виктор замолчал и стал быстро есть, словно пытался выплеснуть запертую в нем энергию.
Потом заговорил.
– Тогда это случилось. Не знаю, что именно вызвало пробуждение – может быть, умоляющий взгляд немца, похожего на попавшую в мышеловку мышь. Впрочем, это я видел не впервой. Может быть, дело в том, что бош немного походил лицом на тебя. Помнится, я обратил на это внимание. Или, когда свалка закончилось, у меня появилось время ощутить воткнувшуюся под ноготь занозу. Так или иначе я – настоящий я, вдруг выступил на сцену и обнаружил, как там все глупо и ужасно; и по-настоящему испугался. Снаряды падали в неприятной близости, а я теперь, само собой, в полной мере мог представить, что они способны натворить. Проснись я в полной мере, я бы, наверно, с этим справился, но этого не произошло. Чувствительность моя обострилась больше обычного, но цельным я, думается, не стал. К тому же я был напуган до безумия. Нет, не до безумия, ведь я не завизжал и не бросился прочь. Я просто покрылся холодным потом и стал ждать следующего хода в этой нелепой игре. Глупость людей, загнавших себя в этот ад только ради того, чтобы захватить чертов окоп, внушила мне страх перед сородичами и перед самим собой. Вся война, о которой я никогда по-настоящему не думал, а только повторял как попугай заученные фразы, вдруг представилась огромной, дьявольски-хитрой ловушкой. Все громкие слова, которым я вроде бы верил, звучали теперь издевкой: «Война до победного конца!», «Спасем мир для демократии!». Господи! Я вдруг понял то, что, без сомнения, понимали многие: что человекоубийство – не способ построить достойный мир. Мне внезапно открылось, что каждая человеческая жизнь абсолютно священна, что ни в коем случае нельзя ее губить. И я вспомнил заколебавшегося парня, которого застрелил. Видишь ли, я не совсем проснулся. Меня просто мучила обострившаяся восприимчивость. Большой палец, например, терзал, как острая зубная боль. Я не вышел из себя, нет. Я просто застыл, съежившись, разрываясь между желанием разрыдаться, спрятав лицо в ладонях, и другим – вскочить на бруствер с кличем: «Бог есть любовь!». И тут доставили приказ к наступлению, и, кажется, я выкрикнул: «Бог есть любовь!» – и рухнул в грязь. Ребята пошли вперед, оставив меня. Наверно, решили, что я ранен. Ну, вот, за это я и попал под трибунал. Конечно, задолго до суда я вернулся в обычное сонное состояние и начисто позабыл, что случилось во время короткого пробуждения. Я легко отделался – суд учел мои прежние заслуги и тот несомненный факт, что я был не совсем в своем уме. Но это на некоторое время притормозило мою драгоценную карьеру. Меня отправили домой в отпуск для лечения – под наблюдение психиатра. Психиатры тех времен были довольно простодушны: мне удалось скрыть, что я страдаю подобием расщепления личности. Меня лечили от «взрывной контузии» – устроили хороший отдых. Конечно, я (вернее, сонливый осел, притворявшийся мною) был страшно обеспокоен ущербом карьеры и рвался начать все заново, а еще боялся, как бы новая оплошность не сбросила его на нижнюю ступень лестницы. Нет! Надо отдать должное этому дурню. Его уважение к себе ужасно пострадало, он же предал собственный идеал воина, и его глодало чувство вины. Он сам не знал, что карьера заботит его больше победы союзников.
Виктор помолчал, а потом, жестоко ткнув вилкой в картофелину, с горечью договорил:
– Вообрази: быть на всю жизнь привязанным к бесчувственному снобу! Все равно что быть одним из сиамских близнецов с полоумным братом.
Я выразил сочувствие, но он, удивив меня, отмахнулся и сказал:
– Ты обратил внимание, что за девушка нам подает?