Он снова замолк, и я попросил его продолжать рассказ.
– Ну, – сказал он, – среди детей я имел большой успех. Я так хорошо играл солдата, что и они стали играть лучше. Им, бедняжкам, задали порку, потому что они в самом деле сильно испортили игру. Но теперь все снова настроились. Я так задурил им головы, что их и впрямь стали вдохновлять и кровь, и грязь. Я понимал, что рано или поздно они сорвутся, но рассчитывал продержать их в этом состоянии, пока нас не сменят. Разумеется, начальство было мной премного довольно и считало меня положительно бесценным. Но под конец я все испортил (по их мнению), нарушив правила игры. Мы получили трудное задание, и справились с ним хорошо, и нас вывели на отдых – то, что от нас осталось. Видит бог, мы нуждались в отдыхе. Большинство наших было на грани срыва, еще бы немного, и конец. Ну, в день, когда нас вывели с передовой, приехал с инспекцией бригадный генерал, полный тупица. Он обнаружил, что у солдат не чищены винтовки, и устроил разнос. Тут я понял, что смирения с меня хватит, пришло время возмутиться. Согласно правилам игры, болван был в своем праве, но я не мог больше терпеть. Я спокойно высказал ему все, что думал о нем, и о штабных шишках вообще, и обо всей этой проклятой войне. Опять попал под трибунал. И опять легко отделался, благодаря прежним заслугам и тому, что бригадир был всем известен как дурак и мерзавец. Меня отправили в долгий отпуск. Креста я, конечно, не получил, и для меня это ничего не значило, но в Англии я опять впал в спячку, а спящий, сложив по кусочкам из рассказов, что со мной было, пришел в ужас…
Виктор смолк и заговорил опять, не дав мне вставить слова:
– Как мне отвратителен этот Чурбан! Но, конечно, я к нему несправедлив. Не в его силах стать кем-то другим. И, конечно, когда я размышляю о нем спокойно, я не чувствую отвращения. Я его даже не презираю. Мне его просто жаль, и я стараюсь как можно дольше не засыпать. Хотелось бы знать, сколько я продержусь на этот раз. Почему-то мне кажется, что я проснулся надежнее, основательнее, чем раньше. Но как знать? Все может кончиться через пять минут.
– А в твоих ли силах остаться бодрствующим? – спросил я. – Ты вот сказал, что он не может быть иным, чем есть. А ты можешь как-то удержаться, чтобы не сорваться в него?
– Право, – ответил Виктор, – я, кажется, учусь понемногу. Но мне бы не помешала помощь.
Его взгляд обратился к официантке. («Значил ли что-то этот взгляд?» – гадал я.)
Он подозвал ее, но сказал только:
– Кофе, пожалуйста, подайте на веранду.
Мы нашли два кресла, стоявшие особняком, чтобы спокойно продолжать разговор. Но несколько секунд прошло в молчании. Виктор рассматривал других гостей, а я – его; меня опять поразила необычайная перемена, случившаяся в его внешности за один день. Она затронула даже профиль: не только глаза открылись шире и смотрели живее, но и губы казались одновременно полнее и тверже.
Наконец Виктор заговорил:
– Ты замечал, Гарри, что кое-кто здесь очень старается не просыпаться – и, к сожалению, с успехом.
Обернувшись, я увидел самых обыкновенных людей, компаниями попивавших кофе.
Но Виктор заявил, насмешливо фыркнув:
– Они так давно стараются (кое-кто) и так загипнотизировали себя, что уже сами об этом не знают. Понаблюдай за ними. Вон! С каким азартом он задувает спичку. Да это он собственную душу задувает. Только душа, в отличие от спички, может вспыхнуть снова, причем в самый неподходящий момент.
Кофе нам принесла та же официантка.
Когда она поставила поднос, Виктор обратился к ней:
– Вы мешаете своей душе проснуться? Спорим, нет?
Она хотела поджать бегемотовы губки, но улыбка все же прорвалась наружу. А ответила она с каким-то шотландским выговором, непривычным моему уху:
– Душе, сэр? У меня нет души. По правилам заведения нам души не положено.