Она отошла, а Виктор засмеялся ей вслед, чтобы заставить оглянуться.
Дожидаясь продолжения рассказа, я следил, как веселье на его лице сменяется нежностью и глубочайшей серьезностью.
Наконец я не выдержал:
– Ты будто влюбился в эту девицу!
Он ответил на это:
– Да, влюбился-то влюбился, но я думал об Эдит. У нее, знаешь ли, есть душа, но Эдит ее на волю не выпустит. Я и сам с успехом помогал невесте ее убить. А теперь… ну, я нанес бедняжке сильный удар. Но, может быть, встряска вернет ее к жизни. Господи, если бы я мог что-то для нее сделать! Хотя, наверно, лучше оставить ее в покое.
– Она это переживет, – сказал я, – но ее родня имени твоего слышать не захочет, и на службе тоже.
– Да, – кивнул он, – и мой отец тоже. Какой удар для него… Любопытно. Я куда больше беспокоюсь за нашего отца, чем мой чурбан-близнец. Между мной и отцом раскол, но я хотя бы ясно вижу эту трещину. Чурбан стоит по ту же сторону, что и отец, и не может его увидеть, не может оценить по достоинству. А я могу, и, может быть, даже лучше, чем сам наш отец.
Виктор раскуривал трубку, но на этом месте замер, пристально уставившись на огонек. Только когда огонь добрался до пальцев, ожог заставил его очнуться и задуть спичку, так и не донеся ее до табака.
– Да, – продолжал он, – сонливый осел считает отца сентиментальным. Он в некотором смысле такой и есть, но это лишь одна сторона. Отец – сентиментальный имперец и сентиментальный карьерист. Однако все это лишь пристрастия, которыми он по-настоящему не управляет, вроде икоты – стыдно, а все равно икается. Сонливец воображает, будто читает нашего отца как книгу. Ничего подобного. Он видит в нем «реалиста», у которого временами сдают нервы – например, когда «жесткость» к черным начинает заботить его больше, чем заботит белую колониальную администрацию. – Виктор медленно кивнул, словно одобряя такое проникновение в душу отца. – Отец, можно сказать, объединяет в одной личности меня и Чурбана. К примеру, он, конечно, сноб и тиран, но знает об этом и очень старается с этим бороться. Даже проявляя снобизм, он смеется над собой. Да, и хотя он привык обращаться с людьми, как с пешками в игре, игру он ведет во благо пешек. Причем имей в виду: игра – не просто его карьера (как ни губительно дорога для него карьера). Нет, его игра – История с заглавной буквы, и сам он выступает в этой игре пешкой, целеустремленно и ответственно играя свою роль, но под этим всегда скроется нежность к другим пешкам – нежность, ради которой он иной раз позволяет себе нарушать любые правила. Чурбан видит в этом просто слабость характера, но видит бог, это иное. Это дальновидная мудрость, и для нее такому человеку, как мой отец, при его положении нужна немалая отвага. Иногда я гадаю: какой была моя мать? Наверное, чем-то вроде Эдлит.
Он с горечью усмехнулся.
Потом наконец зажег трубку и молча стал курить.
Выждав, я вернул его к действительности, снова заговорив о том, как неудачная свадьба отзовется в его карьере.
– О, я не собираюсь возвращаться в эту жизнь, – возразил он. – Не собираюсь, пока бодрствую.
Я спросил, есть ли у него планы. Нет, планов не было, но он должен заняться чем-то, что позволит «впитывать в себя мир» и даст возможность действовать, «заняться чем-то творческим, чтобы вернуть миру долг». Он сказал:
– Я должен узнать, каковы люди – самые разные люди. Может, это просто назло Чурбану, но мне хочется побольше узнать людей – обычных достойных людей. Например, те докеры могли бы многому научить меня, если бы я не спал.
Он горевал об упущенных возможностях и своем невежестве.
– Я, – сказал он, – задумываю планы на долгую жизнь. Хотя, конечно, все может кончиться раньше, чем я докурю трубку.
Мы хорошо поговорили в тот вечер, и понемногу в его уме сложилось решение – в основном из обрывков сведений, которые смог предоставить ему я.
Обдумав на словах самые разные линии поведения, он вдруг встрепенулся: