Письма не произвели на меня тот эффект, на который рассчитывал отец, – по крайней мере, вначале – поскольку, как я сказала, в хандру меня вогнала вовсе не одна только история, рассказанная Аннабелл Кох. Но потом я начала ломать голову: если пояс Дороти был абсолютно целёхонек, зачем она наврала про него и попросила пояс у Аннабелл? Почему Дороти не могла носить свой? Отец не придал этому значения, мол, «по каким-то одной ей понятным причинам», но я-то как раз и хотела бы разобраться в этих причинах, потому что – мне так показалось – в день своей смерти Дороти совершила три другие не вяжущиеся ни с чем странности, которые крепко озадачили меня тогда и до сих пор ставят меня в тупик. Вот они:
1. В 10:15 утра она купила пару недорогих белых перчаток в магазине через дорогу от её общежития (хозяин магазина сообщил об этом полиции, увидев её фотографию в газетах). Сначала она спросила у него пару чулок, но из-за ажиотажа перед Весенним Балом, намеченным на следующий вечер, чулки её размера оказались все разобраны. Тогда она спросила перчатки и купила пару за полтора доллара. В этих перчатках она и погибла… В то же время, в бюро у неё в комнате была обнаружена пара великолепных белых перчаток ручной работы, без единого пятнышка; их ей подарила Мэрион в прошедшее Рождество. Почему она не надела их?
2. Дороти одевалась очень тщательно. В день смерти на ней был зелёный костюм. В то же время она надела недорогую белую шёлковую блузку с аляповатым, вышедшим из моды и не сочетающимся с костюмом галстуком-бабочкой. И опять-таки у неё в шкафу нашлась белая шёлковая блузка, совершенно безукоризненная и
3. Костюм был тёмно-зелёным, аксессуары – коричневыми и белыми. Однако носовой платок у неё в сумочке оказался ярко-бирюзовым – более кричащего противоречия общему тону её одежды в тот день нельзя было придумать. А ведь у неё в комнате имелась, по крайней мере, дюжина платков, вписавшихся бы в её наряд просто безупречно. Почему она не воспользовалась ни одним из них?
Во время расследования обстоятельств её гибели я указала полиции на каждую из этих странностей. Они разделались с ними так же быстро, как и со всем остальным, на что я обращала тогда их внимание. Она была не в себе. Глупо было бы ожидать от неё обычной тщательности в одежде. Я настаивала на том, что эпизод с перчатками соответствует их версии с точностью до наоборот: она нарочно сделала крюк на своём пути, чтобы купить эти перчатки. Если же в этом был какой-то скрытый смысл, почему бы не предположить, что какая-то цель стояла и за двумя другими её нелогичными поступками? А они заладили одно: «Самоубийцу понять невозможно».
Письмо Аннабелл Кох прибавило к этим загадкам ещё одну, вполне, впрочем, укладывающуюся в общую картину. Пояс Дороти был совершенно в порядке, но зачем-то ей понадобился чужой. Каждый раз она отвергала более уместный предмет одежды в пользу неуместного. Зачем?
Всю субботу с утра до вечера я ломала голову над этой проблемой. Не спрашивай меня, к какому выводу я надеялась прийти. Я чувствовала, что должно быть какое-то объяснение всем этим странностям, и хотела как можно больше разузнать о душевном состоянии Дороти в тот роковой день. Думаю, примерно так же ощупывают языком больной зуб.
Нужно извести тонну бумаги, чтобы описать последовательность всех умозаключений, через которые я прошла, пытаясь отыскать связь между четырьмя отвергнутыми ею предметами одежды. Цена; где они были куплены; и ещё тысяча разных мыслей; но ни одной – толковой. Такого же результата я добилась, пытаясь установить, что общего могло быть у тех четырёх «неправильных» вещей, которые в тот день она на себя надела. Я даже разложила перед собой листы бумаги, сделала на каждом свой заголовок: Перчатка, Платок, Блузка и Пояс, под каждым перечислив всё, что я об этом предмете знала, чтобы только понять его значение. По всей видимости, значений никаких не было. Размер, продолжительность носки, принадлежность, стоимость, цвет, качество, место приобретения – ни единого существенного пункта не появилось ни на одном из четырёх листков. Я порвала их в клочья и пошла спать. Невозможно понять самоубийцу.
Догадка пришла часом позднее, настолько ошеломительная, что, мгновенно похолодев, я рывком села в постели. Вышедшая из моды блузка; только что утром купленные перчатки; пояс Аннабелл Кох; бирюзовый носовой платок, – да это же – что-нибудь старое, что-нибудь новое, что-нибудь позаимствованное на время и что-нибудь голубое.[10]
Это могло быть – уговаривала я себя – простым совпадением. Но в душе я уже верила в другое.
Дороти отправилась в здание Муниципалитета вовсе не потому, что это самое высокое сооружение в Блю-Ривер, а потому что Муниципалитет – это то место, где заключают браки. Она надела на себя кое-что старое, кое-что новое, кое-что позаимствованное на время и кое-что голубое – бедная романтичная Дороти – и ещё она взяла с собой свидетельство о рождении, доказательство того, что ей уже исполнилось восемнадцать. В такие учреждения в одиночку не ходят. Дороти могла пойти туда только с одним человеком – парнем, от которого она забеременела, парнем, с которым она встречалась уже длительное время, парнем, которого она любила, – симпатичным голубоглазым блондином, с которым она познакомилась осенью на занятиях английского. Как-то он сумел уговорить её подняться на крышу. Я почти убеждена, что дело обстояло именно так.
Её письмо? Там было сказано только: «Надеюсь, ты простишь мне причинённое тебе горе. Мне больше ничего не остается». Где здесь упомянуто самоубийство? Она имела в виду своё замужество! Она знала, что отец не одобрит такой её поспешный шаг, но ей, в самом деле, ничего больше не оставалось, ведь она была беременна. Полиция была совершенно права, утверждая, что неестественный тон письма был результатом стресса, только это был стресс убегающей со своим возлюбленным невесты, а отнюдь не жертвы обстоятельств, решающейся на самоубийство.
«Кое-что старое, кое-что новое» – этого было достаточно, чтобы пронять меня, но этого явно маловато, чтобы заставить полицию присвоить закрытому делу о самоубийстве статус нераскрытого умышленного убийства, тем более, что они уже настроены против меня – сумасбродки, целый год донимавшей их всяческими претензиями. Да ты знаешь об этом. И поэтому я собираюсь сама разыскать этого человека и провести
Отличный момент. Мы как раз въезжаем в Блю-Ривер. Я вижу здание Муниципалитета из окна вагона.
Это письмо я отправлю позднее днём, когда будет известно, где я остановилась, и каких успехов, если вообще что-нибудь получится, я добилась. Пусть Стоддард в десять раз больше Колдуэлла, у меня есть просто классная идея, с чего начать. Пожелай мне удачи…
2
Декан Уэлш был полным мужчиной с пуговками круглых серых глаз, глубоко посаженных на лоснящемся розовом лице. Он предпочитал чёрные, как у церковников, фланелевые костюмы с однобортными пиджаками – чтоб заметнее был членский значок-ключ Фай Бета Каппа.[11] В центре его сумрачного, тёмной отделки и драпировки, кабинета, похожего на интерьер часовни, помещался обширнейший рабочий стол, содержавшийся в образцовом порядке.
Отпустив кнопку селектора внутренней связи, декан поднялся из-за стола и лицом повернулся к входной двери; его влажные раздвинутые в привычной улыбке губы сжались, выражая строгую торжественность, приличествующую встрече с девушкой, чья сестра покончила счёты с жизнью, номинально будучи под его опекой. Тяжеловесные звуки полуденных курантов проникли в кабинет, приглушенные расстоянием и портьерами окон. Дверь распахнулась, и вошла Эллен Кингшип.
К тому моменту, когда, закрыв за собою дверь, она приблизилась к его столу, декан успел классифицировать и оценить её, проделав это с той самодовольной уверенностью, что присуща администраторам, проработавшим многие годы с молодыми людьми. Подтянутая; это понравилось ему. И просто хорошенькая. Густые каштановые волосы, карие глаза, сдержанная улыбка человека, которому пришлось немало пережить. Выглядит уверенно. Возможно, не самородок, зато трудяга – во второй четверти списка класса по успеваемости. Пальто и костюм – тёмно-синего оттенка, приятный контраст обычным пёстрым одеждам студенток. Кажется, нервничает немного, но что ж, они сейчас все такие.
– Мисс Кингшип, – пробормотал он, кивком указав ей кресло напротив. Они сели. Декан уткнул в крышку стола перед собой свои розовые кулаки. – Как поживает ваш отец, надеюсь, хорошо?