Книги

Петр Струве. Революционер без масс

22
18
20
22
24
26
28
30

«Для Англии Египет является „головной“ областью её Африканской империи, простирающейся от Капштата до Александрии. (…) Африканская империя Англии должна стоять в непрерывной экономической и политической связи с её Азиатской империей. Аравия, область нижнего Евфрата и Тигра, южная Персия суть соединительные звенья между Африканской империей Англии и Британской Индией. (…) У Великой Британии нет разумных оснований противиться русскому контролю над проливами»[380].

С. больше не скрывал своих радикальных планов и прикладного, конкретного, черноморско-балканского смысла понятия «Ближнего Востока»:

«Теперь в связи с наступившими событиями, когда Россия, в союзе с западными державами, Францией и Англией, борется с Германией и Турцией из-за Ближнего Востока»[381].

По мере того, как в конце 1914 — начале 1915 гг. прогрессировало внешнеполитическое взаимопонимание России и Англии, особенно в вопросе о турецких Проливах, где Лондон поддержал претензии Санкт-Петербурга на установление послевоенного русского контроля над входом-выходом в Чёрное море и его фактическое превращение во внутреннее море России, развивалась и стратегическая фантазия С… Цепко реагируя на любой невольный сигнал из Англии, С. сочувственно цитировал слова английского автора о том, что «Константинополь будет для России не столицей, не средоточием правительства, а лишь таким достоянием, как для Англии Каир или Дели». И вновь ссылался на свою «Великую Россию», которую постфактум использовал как аргумент в пользу не названного там Константинополя, одновременно успокаивая англичан тем, что «великое стремление к обладанию всем Чёрным морем» — это «завершение [территориального] расширения» России[382].

Влиятельный в московской университетской среде (среди его учеников — В. А. Маклаков, Булгаков, Гершензон) и авторитетный для С. либеральный англоман, историк П. Г. Виноградов (1854–1925), в 1911 году окончательно эмигрировавший в Англию, считал своим долгом транслировать в России британские интересы и, наоборот, в Англии — внешнеполитические интересы России. Эта его добровольная интеллектуальная посредническая роль в годы войны выразилась в серии его специальных статей, которые развивали философию, как тогда называли, дальнейшего «сближения» Англии и России[383]. Его ближайшим пунктом виделось согласие Англии на политический контроль России над Балканами и аннексия Россией турецких Проливов. Виноградов свидетельствовал из Лондона в ответственный момент, ставя пределы России, прежде всего, видимо, в отношении других частей Османской империи:

«Англия привыкает к мысли о необходимости для России выхода в Средиземное море через проливы и Константинополь. Англия не будет возражать против охранительного влияния России на южных и западных славян. Но Англия, конечно, так же, как и другие западные государства, не примирится с гегемоний русского милитаризма…»[384].

Уже в финале императорской России Виноградов иносказательно писал, что если для России нужен свободный выход в мировые морские пути (намекая на владение турецкими Проливами, но «забывая» о британском Гибралтаре), то для России — Британия (так же, как и у С., при полном игнорировании Франции) должна стать главным партнёром, если не покровителем:

«Для русских Великобритания является огромной сокровищницею культуры материальной и духовной, великою мировою силою, направленной в основном на сохранение политического равновесия, могущей лишь потерять от приключений»[385].

В дни поражений Австро-Венгрии С. с воодушевлением нашёл в британской политике формулу этнографического разделения и разрушения враждебных империй (которая, отмечу, предвосхитила знаменитые «14 пунктов» президента США В. Вильсона о государственном переделе Европы и Ближнего Востока на этно-национальных принципах). С. определённо взял на вооружение прозвучавшее тогда заявление первого лорда Британского Адмиралтейства У. Черчилля, что «эта война призвана перестроить Европу на национальных началах, удовлетворить до сих пор ещё не удовлетворённые национальные стремления»[386]. Вовсе не случайно С., политический фритредер и экономический националист со стажем, ясно связывал свершившуюся накануне и в ходе войны доминирующую «национализацию» политики с доминированием протекционизма в мировом масштабе и в России, где стали фактами усиление и оправдание протекционизма, национализация промышленности, «усиление промышленного протекционизма вообще»[387]. Это не могло не практически подчинить британскую риторическую «свободу торговли» суверенным и конкурентным политическим интересам[388]. И даже в контексте превозносимого русско-британского союза С. теперь выступал против свободы внешнеторговой политики от внешнеполитических интересов России[389], а былой лозунг экономического либерализма уподоблял национально-государственному бессилию и разоблачал:

«У нас одинаково как в бюрократии, так и в обществе распространён сейчас дух какого-то laissez faire laissez passer, не тот идеалистический и философский дух, который некогда проникал молодую политическую экономию, а полубюрократический, полуоппозиционный дух какого-то немощного государственного старчества, пуще всего страшащегося ясных решений и решительных действий»[390].

В этой филигранной операции отделения благой имперской мощи от злой мощи разрушительного милитаризма, которую С. пришлось совершить, чтобы вдохновлять Россию британской имперской цивилизацией, отвергая германский варварский империализм, уже не хватало предметных описательных категорий. С. переходил на агитационный тон, стараясь, впрочем, не отрываться от истории:

«Германские монисты в политике и науке [имеется в виду Оствальд — М. К.] не поняли, что народную совесть и национальную душу нельзя „построить“, как машинку, нельзя „устроить“ или „организовать“ наподобие заведения Круппа, которое символически и в силу военной мобилизации превращало Германию в „государство-машину“»[391].

Внутри даже интеллектуальной русской среды нарастал «метафизический» пафос антигерманизма. Все известные русские философы приняли участие либо в патриотической, либо в националистической, либо в «антиварварской», либо иногда в милитаристской пропаганде. С., как редактор интеллектуального журнала «Русская Мысль», был лишь частью этого потока, но, по крайней мере, старался «метафизику» уравновесить предметным культурно-историческим знанием. Это знание вновь возвращало его к проблеме, процессу, причине превращения государственной (имперской) мощи в милитаристское зло. Косвенно рекламируя в одной из своих газетных статей очередной номер «Русской Мысли», С. посвятил несколько строк статье Франка[392] о названной проб леме, которая в самом номере была опубликована встык с очерком знаменитого антиковеда М. И. Ростовцева о коллизии империализма[393]:

«Правильная и плодотворная постановка вопроса о „духовной сущности Германии“ дана, мне кажется, недавно в статье С. Л. Франка, под этим заглавием напечатанной в октябрьской книжке „Русской Мысли“. В этой статье не просто германская Сила, как некое цельное зло, противополагается Добру других народов, а в этой самой германской Силе анализируются и разграничиваются элементы Добра и Зла»[394].

Здесь же С. вступает в обширную и исторически длительную область толкования мобилизации как едва ли не тотальной концентрации всех наличных сил, которое преследует русскую мысль весь ХХ век и продолжает жить и ныне. Расширительное толкование мобилизации не порождается именно Первой мировой войной и имеет в русской публицистике богатую историю16, которая в целом ёмко отражена в формуле С. Она, видимо, была связана не только с войной, но и со всем строем государственной мысли С. и его доктрины «Великой России», которая интеллектуальное одиночество автора и свою институциональную абстрактность компенсирует тотальной претензией:

«Никакая мобилизация материальных сил не имеет и не будет иметь значения без мобилизации сил духовных»[395].

И здесь тоже С. привычно апеллирует к опыту Британской империи. Постулируя одним из первых ту ставшую массовой в 1920-е годы мысль, что «переживаемая нами войн а есть война народов», С. косвенно полемизирует с Булгаковым, который в художественном анализе противоборства России и Германии действительно едва ли не оправдывал материальную слабость русской армии тем, что она компенсировалась её духом[396]:

«Превосходство техники и организации с самого начала были явно на стороне Германии, но величайшей ошибкой общественного мнения враждебных Германии стран было трактовать это превосходство техники и организации, как превосходство чисто и только материальное. Техника и организация суть выражения более глубинных, духовных факторов или сил».

Поэтому, вместе с введением в Англии всеобщей воинской повинности, С. формулирует аналогичную британской задачу духовной мобилизации, то есть аналогию «английскому пробуждению» — добровольчества русской интеллигентной молодёжи, подчинения «единой моральной задаче», личной ответственности, подчинения частной инициативы государственной обороне[397].

Хорошо известно, что в 1916 году в составе делегации русских общественников С. ездил в Англию с официальным дружественным визитом и удостоился звания почётного доктора Кембриджского университета, в России будучи лишь магистром (доктором наук он стал лишь в феврале 1917). Даже готовящееся введение «сухого закона» в Великобритании после реализации такого же в России С. рассматривал как акт духовного единства двух стран[398] и восторженно отзывался о британской национальной самокритике[399]. Точности ради надо отметить, что этот англоманский восторг С. вовсе не был результатом его растущей ангажированности британским союзничеством. Ещё до того, как Великобритания дипломатически внятно поддержала претензии России на турецкие Проливы, в самом начале Первой мировой войны С. так писал о главной политической цели «сближения», словно Франции рядом с ними в этой войне просто не существовало17: «устроение и ведение мировых дел на основе соглашения между Англией и Россией»[400].