Книги

Пёсья матерь

22
18
20
22
24
26
28
30

Около реки сновали две кошки: вдруг им что перепадет и подвернется какая-нибудь лягушка. А иногда они замирали, глядя в небо: глупые, они ждали, что какая-нибудь птица потеряет сознание и упадет им прямо в когти, бестолковые они все-таки животные.

В домах от кошек больше не было никакой пользы, откуда в голодающих домах взяться мышам? И погладить себя они тоже не давали, затаили на нас обиду, что мы их не кормим. У тетушки Канелло была кошка, но она вечно говорила ей: что мне тебе дать, чернавка? Почему бы тебе тоже не пойти в горы за едой?

Однажды мы увидели в своем доме мышь. Скорее всего, она заблудилась или забежала в нашу открытую дверь по ошибке. Но моей матери это даже чуть ли не польстило, и она несказанно гордилась этим происшествием. Мыши заходили только в дома богачей. Но до войны и у нас в доме тоже водились. Вот только тогда для моей матери это было почти оскорблением, ведь она была женщиной очень чистоплотной. У нас всегда были мышеловки, а в них кусочек хлебушка, поджаренный в масле. После поражения на албанском фронте, хлеба в мышеловке больше не было.

И у нас в доме была кошка, но не наша. Приблудная. Она приходила, когда мой отец приносил желудки и промывал их во дворе. Чья она была, я так и не выяснила, а мой отец говорил, кошка-то у нас коллективная. На улице у двери для нее стояла тарелочка и блюдце с водой. После того как мы потеряли свободу, ее тарелочка пустовала. Однако воду мы исправно меняли, чтобы кошка, по крайней мере, не умерла от жажды. Но она все равно никак не уходила от нас. Забиралась на сарай во дворе и смотрела на свою пустую тарелочку, а затем, глупенькая, спускалась проверить, может быть, ей показалось. Теперь ее тарелочка исчезла, от земли и дождя на ней стала появляться накипь. Помню, в последний раз кошка забралась на сарай, увидела тарелку, а затем развернулась и посмотрела на нас, как будто с осуждением. Как в нашем Кафедральном соборе на иконе (той, где снизу было подписано «Изгнание из Рая») архангел смотрит на Еву. Посмотрела на нас, и дала деру, тут ее и след простыл. Она от нас отреклась.

Искать ее я не стала. Во-первых, она была не наша; во-вторых, что бы я ей сказала: возвращайся домой кушать? Мне как будто было перед ней стыдно. Она ушла с точно таким же видом, как наш старший брат, тогда из-за синьора Альфио. Прежде я солгала, что мой старший брат Сотирис назвал мать шлюхой. Когда он увидел, как из нашего дома выходит синьор Альфио, увидел таз с грязной водой у матери под кроватью и еду на столе, он не выругался. Он сидел и ел вместе с нами и затем сказал: пойду пройдусь. И хотя уже давно наступил комендантский час, мы не стали вставать у него на пути. И он ушел. Навсегда. Сейчас ему уже за семьдесят.

Так ушла и наша коллективная кошка. Я не видела ее даже у моста, где кошки охотились на лягушек.

В тот день у моста, когда скрылся из виду драндулет с труппой Тиритомба, все ребята услышали, как из города доносится какой-то едва различимый рев, точно какой-то вой глухонемого. Мы остановили игру, смотрим: дорога пуста. А рев все ближе. Очень слабый, словно во сне. И тут мы увидели домашних животных.

Их было очень много. Они шли по главной дороге, словно безмолвная демонстрация, собаки и кошки вместе. Шли, точно с какой-то определенной целью. На нас даже не глядели. Домашние животные Бастиона покидали город. Они прошли мимо нас и направились по дороге, ведущей в деревни и к лагерю партизан. Глаза – как у матери, спасающей дитя. И никто и ничто не могло остановить это шествие. Животные бежали в деревни в поисках пропитания. Там были и щенки. Они то и дело отставали и немного глазели по сторонам, но все равно шли за своими родителями. Те две кошки, что охотились на лягушек, тоже присоединились к этой процессии, пристроившись рядом с двумя собаками. Ни одно животное больше не вернулось.

Мы с Фанисом перестали играть и бросились домой с тем уловом, что успели собрать. Рассказали обо всем матери, та содрогнулась от ужаса. Мне страшно, что животные оставляют наш город, ведь они чувствуют приближение опасности, объяснила она. И добавила: нас ждут ужасные несчастья, – и тут я испугалась. Я не знала, что значит это слово, и от этого испугалась еще больше.

Мы не могли попасть домой из-за того, что немцы организовали в нашем районе блокпост. Но труппа семьи Тиритомба успела сбежать на своем драндулете, сделали они это из-за простого недопонимания, решив, что это из-за них строят КПП: мадемуазель Саломея вечно все преувеличивала. Дело в том, что прошлым вечером они украли у какого-то предателя козленка, и Саломея подумала: из-за нас ставят КПП. И они уехали – якобы в турне. Но уж немцы знали свое дело, они бы не стали блокировать целый квартал из-за одного греческого козленка, который в итоге вообще оказался козой. КПП они поставили потому, что поджидали сына Хрисафины. Сейчас я знаю, кто его сдал, но помалкиваю, потому что боюсь за свою пенсию. Этот человек теперь занимает очень высокий пост сразу в двух партиях.

Хрисафина жила на площади напротив Льякопулоса – картофельного предателя, в небольшом двухэтажном доме. Ее сын Маламас был партизаном. Столько раз тетушка Канелло призывала его быть поосторожнее, а ему что в лоб, что по лбу: его мать была вдовой, и он очень часто приходил в город повидаться с ней и заодно приносил что-нибудь съестное. Маламас (такое прозвище ему дали в партизанском отряде) был десятником и самым красивым мужчиной, которого я видела в своей жизни! Глянешь на него и скажешь: Матерь Божья, больше можно на мужчин и не смотреть, уж увольте. И если бы сотворил Господь рай исключительно для мужчин, то только из-за его совершенной красоты. Сейчас, быть может, годы взяли свое, и он уже не так красив, но для меня он был идеалом, теперь уж и не помню, как он выглядел, даже если покажешь мне фотографию – вовек не узнаю. У него были золотые волосы, а сам он был высокий и стройный как кипарис, и казалось, что под одеждой его тело струится и мерцает, как вода. Самое красивое создание на всем белом свете, вспомнишь его − и тут же и слезы и любую печаль как рукой снимет. Десятник. Как только сформировался партизанский фронт, он ушел в первых рядах. Его сдал бывший товарищ. Имени не назову, вот еще! Буду я терять хлеб из-за человека, у которого даже лица не помню. К тому же и так уже лишнего сболтнула.

Чтобы войти в город, Маламас переодевался священником. Той ночью его поджидали, убили на рассвете в каком-то темном закоулке и бросили прямо перед портовым рынком: там у нас были все рыбные лавки и припортовые ларьки.

Хрисафина ждала его, два дня она жила на полевой траве без соли и все спрашивала: когда же придет мой капитан, накормит и поможет? У каких-то рыбных прилавков с угрями нашла его (глаза у покойного были открыты) тетушка Канелло. Она возвращалась после ночной смены с телеграфа, у нее было разрешение на свободное нахождение на улице − по должности полагалось.

И вот, моя дорогая Канелло, ты проходишь КПП и идешь к себе домой, берешь ручную тележку и тарелку нута в масле, идешь к Хрисафине и говоришь ей: ешь, Хрисафина. А та злится, не хочу, мне сын принесет, но что-то подозревает и нехотя жует нут. Тогда ты говоришь ей, моя дорогая Канелло: пойдем, Хрисафина, бери тележку, горемычная, пойдем принесем домой твоего сына.

На портовом базаре они вдвоем погрузили юношу: его руки и ноги свисали из телеги, он никак не помещался − такой был здоровенный. К тому времени уже собрались эти сволочи спекулянты − это были их ящики с угрями; мужики просто стояли, как бы никто не записал их в пособники. Хрисафина держала тачку впереди, а Канелло сзади подбирала рясу убитого, которая все попадала в колеса, к ней даже прицепился угорь, и один из спекулянтов отцепил его и забросил обратно на прилавок. Канелло все поддерживала ноги юноши, так они и везли его, пока Хрисафина не упала. Из магазина тотчас повыскакивал народ, ее обрызгали водой, она пришла в себя, и вот так они и принесли красавца домой, чтобы подготовить к погребению. И даже немцы на КПП спокойно пропустили их.

Хрисафина отперла входную дверь и с кулаками выпроводила Канелло: пошла прочь, я его в последний путь соберу сама, иди восвояси! Она взвалила сына себе на плечи и занесла в дом. На КПП все держали вахту, боясь, как бы мы не нарушили порядок. Но народ безмолвствовал и только смотрел.

Хрисафина оплакивала сына два дня и две ночи. Но не словами: ее стоны были похожи на шум моря.

Она занавесила стекла, закрыла балконную дверь и окна, распахнула ставни и явила нам свой траур. Два дня и две ночи. Она оплакивала его, смеясь. Слов мы не слышали, лишь этот звук бушующего моря. Но ее саму мы видели. Она надела черное платье, повязала черный платок и словно флаг держала в руках рясу убитого сына. Она хлестала ею свое тело. А сама бросалась на стены. Мы видели, как Хрисафина то появлялась, то исчезала в окнах и балконной двери. Она забиралась на сундук или на стол, будто хотела сломать потолок и улететь на небо.

Дом внутри был выбелен, а окна − узкие.

Поэтому мы видели ее отчетливо, но только по частям. И только слышали рыдания огромной черной летучей мыши – пленницы, которая пыталась вырваться на свободу. Она билась о стену, чтобы улететь наружу. Большая несчастная слепая птица. Которая вместо того, чтобы вылететь в окно, билась о белую стену.