Книги

Пелевин и несвобода. Поэтика, политика, метафизика

22
18
20
22
24
26
28
30

– Творцы нам тут на хуй не нужны, – сказал он. – Криэйтором, Вава, криэйтором159.

На тот момент не существовало общепринятого названия профессии, состоящей в написании рекламных слоганов (сейчас обычно употребляют слово «копирайтер», тоже заимствованное из английского). Сообщая Татарскому название его будущей должности, Ханин использует английское creator, записанное в тексте кириллицей. На этом этапе Татарский, как и следовало ожидать, переводит новое слово как «творец», но Ханин тут же его поправляет. Татарский все еще лелеет надежды на творческую деятельность, но Ханин принадлежит миру бизнеса, где все устроено без прикрас.

Этот пример (один из многих) переключения с русского кода на американский перекликается с бахтинским пониманием языка как укорененного в определенной идеологической системе и мировоззрении160. Противопоставляя смысл русского слова «творец» западному понятию копирайтера-рекламщика, обозначаемого словом creator, Пелевин в этом фрагменте, сталкивая языки, вскрывает социокультурное противоречие. В рекламном бизнесе не нужны «творцы» в высоком смысле, присущем этому слову в русском языке, – только прагматичные и циничные «криэйторы»-копирайтеры. «Труды для вечности», упомянутые в начале романа, вырождаются в адаптацию американской рекламы для российских реалий, которой теперь занимается Татарский. Приведенный диалог при этом происходит перед американским рекламным плакатом с тремя пальмами и, как печально отмечает Татарский, «англоязычным обещанием вечных метаморфоз». Этот фон еще раз подчеркивает, что все еще невинный герой переходит одновременно языковую и социокультурную границу161.

Наделяя нейтральный американский термин creator-copywriter явно негативной коннотацией в русском языке, Пелевин не только показывает, что язык укоренен в культуре и что одни и те же слова в России и в США часто вызывают разные культурные ассоциации, но и косвенно дает отрицательную оценку будущей работе Татарского и медиабизнесу в целом. Переключение кодов в романе носит не только комический, но и оценочный характер.

Оппозиция «криэйтор – творец» всплывает и в другом диалоге между Ханиным и Татарским, где присутствует трансмезис – развернутое обсуждение перевода в тексте. Ханин объясняет, что словосочетание brand essence («сущность бренда») переводят на русский как «легенда». Когда Татарский выражает удивление странным переводом, Ханин отвечает: «Что делать, Азия»162. Пелевин вновь иронизирует: «азиатское» (то есть варварское и наивное) восприятие «сущности бренда» как «легенды» – в значении прикрытия (как в жизни разведчика или преступника) – со всей однозначностью указывает, что реклама строится на сплошном обмане, – лейтмотив «Generation „П“».

Вавилонская башня

О том, что Россия ворвалась в глобальный постмодерн, напоминает вавилонское смешение языков, особенно русского и современного лингва франка – американского английского. Карьерный рост Татарского – это мистическое восхождение на зиккурат Иштар, одновременно являющийся Вавилонской башней163. Имя Татарского, Вавилен, отсылает к Вавилону, где Бог, согласно Книге Бытия (Быт. 11: 1–9), смешал языки, чтобы наказать за гордыню людей, вознамерившихся выстроить башню до самых небес. Заговорив на разных языках, строители Вавилонской башни перестали понимать друг друга и не смогли ее достроить.

Когда Татарский посещает зиккурат Иштар / Вавилонскую башню, его речь рассыпается под действием галлюциногенных грибов. Пытаясь попросить воды, вместо: «Мне бы попить хотелось воды» – Татарский произносит: «Мне бы хопить вотелось поды!»164 Слоги, составляющие слова, беспорядочно перемешиваются. Сначала первый слог каждого слова «приклеивается» к другому слову. Затем получается полная чехарда: «Мне бы похить дытелось вохо!»

Утрата Татарским способности к членораздельной речи под воздействием наркотиков наводит его на мысль об описанном в Библии смешении языков:

Да это же вавилонское столпотворение! – подумал он. – Наверно, пили эту мухоморную настойку, и слова начинали ломаться у них во рту, как у меня. А потом это стали называть смешением языков. Правильнее было бы говорить «смешение языка»… ‹…› …Столпотворение – это столп и творение. Творение столпа, причем не строительство, а именно творение. То есть смешение языка и есть создание башни. Когда происходит смешение языка, возникает вавилонская башня. Или, может быть, не возникает, а просто открывается вход на зиккурат165.

В «Generation „П“» библейский сюжет творчески переосмысляется, выполняя функцию комментария к ситуации многоязычия в глобальной техноконсюмеристской деревне. У принявшего наркотики Татарского классический образ Вавилонской башни уступает место «смешению языка» – в двойном значении этого слова. Разделение слова «столпотворение» на образующие его части воскрешает стертую метафору. Творение в тексте переосмысляется как мистический акт, а не как физическое строительство башни, так что причина и следствие, как они изложены в Книге Бытия, меняются местами. Смешение языка ведет к возведению башни, а не наоборот.

В оригинальной пелевинской переработке библейского сюжета смешение языка, переживаемое Татарским, чудесным образом открывает вход в башню, которая – здесь один миф перетекает в другой – оказывается одновременно и зиккуратом Иштар, богини денег. Когда герой входит в заброшенную постройку советских времен, он действительно наблюдает смешение языков – на воротах красуется английская надпись «This game has no name», а какой-то голос по-русски добавляет: «С висячими садами» (как в Вавилоне)166. К тому времени Татарский уже настолько привык к зависимому положению русского языка от английского, что принимает произнесенную по-русски фразу за галлюцинацию. Так как сама башня напоминает обветшавшее военное сооружение 1970-х годов, напрашивается вывод, что «парадигма победителя» выросла как раз на руинах советского проекта.

«Творение столпа» предвосхищает последующее восхождение Татарского к власти на протяжении романа и способствует ему. В галлюцинаторном видении, способном открыть герою высшую (в его понимании – более коммодифицированную) реальность, восхождение Татарского на башню вдохновляет его на сочинение одного из первых успешных рекламных слоганов – для сигарет «Парламент», с которого и начинается его карьерный рост. Восхождение на башню предрекает его последующий (пусть и совершенно прозаичный) союз с богиней денег167. Вознесение Татарского – одновременно низвержение в бездну коммерциализации.

Символ Вавилонской башни, столь популярный у постмодернистских писателей и теоретиков, в «Generation „П“» наделен негативными коннотациями168. Постмодернистское переключение кодов приводит не к большей когнитивной или эмоциональной свободе (деавтоматизации мышления, творческим возможностям анализа за пределами родного языка), а к энтропии. Если тираниям свойствен лингвистический фундаментализм, рыночная экономика постмодерна завернута в оболочку словесного релятивизма и плюрализма. Во втором случае какой бы то ни было эмансипаторный потенциал может быть подавлен «равномерным распределением тепла». Когда считается, что ни одна языковая система не лучше и не хуже другой, начинаются эстетическая и этическая энтропия и хаос.

Еще хуже тот грубый лингвистический империализм, источником которого в постсоветской России оказывается англо-американский деловой жаргон. Язык «победителя» в «Generation „П“» не собственно британский или американский английский, а куда более жесткая, примитивная, но влиятельная риторика рекламы, медиа и массовой культуры – тот язык тотального администрирования, о котором писал Маркузе. Поднимаясь на недостроенное советское сооружение / Вавилонскую башню / зиккурат Иштар, Татарский обнаруживает подобающий обстановке фон: граффити латинскими буквами, непристойности на английском языке, пустую упаковку от сигарет «Парламент» и другие обертки, брошенные на пол.

В «Generation „П“» присутствует еще один пласт мифорелигиозной ассоциативной связи: история Вавилонской башни переосмыслена как история Вавилона в Откровении Иоанна Богослова. Утрата языкового и культурного своеобразия в постсоветской России воспринимается как новый апокалипсис. Продвижение главного героя по карьерной лестнице в медиаиндустрии или, если мыслить мифическими категориями, его восхождение на Вавилонскую башню / зиккурат Иштар, достигает кульминации, когда он опускается на глубину ста метров в яму под Останкинской башней, вызывающей ассоциации с адом. Помазание Татарского как земного мужа богини денег знаменует собой победу инфернального поколения «П(издец)».

* * *

Исследуя раннее постсоветское общество на страницах «Generation „П“», Пелевин делает акцент на языковой политике. Словесная игра для него – инструмент культурной диагностики. Критика направлена прежде всего на натиск глобального консюмеризма, медиа, рекламы и технологий, транслируемых средствами американского английского, получившего статус лингва франка. У русского языка (и культуры) мало шансов выдержать сопротивление этому натиску.

Как показывают Пелевин и Маркузе – первый средствами художественного повествования, второй на уровне теоретического анализа, – язык рекламы и медиа, не оставляющий места для живой речи, свидетельствует о примитивизации языка и мышления в целом в глобальной техноконсюмеристской деревне. Такой дискурс нацелен на эффективность и продуктивность – в первую очередь на эффективный оборот товаров и капитала. Татарский и его коллеги по рекламной индустрии – подлинные бихевиористы. Их задача – вызвать реакцию (в пародийной классификации – оральную или анальную) у целевой группы. Упрощенный синтаксис, свойственный языку рекламы («ПАРЛАМЕНТ. НЕЯВА», «НЕ-КОЛА ДЛЯ НИКОЛЫ»), пресекает развитие смысла, возможность сомнения или возражений. «Николу» склоняют к покупке – в частности, побуждая его (за счет приема парономазии) идентифицироваться с продуктом. У таких важных понятий, как «демократия», появляются нелепые омонимы – в данном случае производные от слова «демоверсия». Не кто иной как сам Иисус выставлен на продажу в сопровождении глянцевой картинки и бойкого слогана. А у вида, чье поведение теперь обусловлено законами социального бихевиоризма, слова вызывают максимально стандартизованную реакцию – нечеловеческий вопль «Вау! Вау! Вау!».

Часть II. Постгуманизм

Глава третья. Биоморфные чудовища