Это произошло уже после того, как Фрина окончательно отошла в сторону от политики, разочаровавшись в мужской способности думать и действовать, причём именно в этой последовательности. Жадные до власти потомки её последнего мужа принялись уничтожать друг друга в приступе самоубийственного безумия. Дошло до того, что царём стал калека, которому его же собственный брат выжег глаза. Слепой мужчина – всё равно что скопец. А оскоплённый царь – беда для царства. Фрина в гневе прокляла безумцев, поставивших над собой слепца: «Пусть же ещё тысячу лет вашей страной правят иноземцы, раз у вас самих на это не хватило ума!» Произнеся это, сирена бросилась в море с такого высокого берега, что будь она обычной женщиной, разбилась бы непременно. Присутствовавшие при этом и сочли её погибшей, помянув про себя кто добрым словом, а кто и бранным. А Фрина, охладив свою ярость тяжёлой водой осеннего моря, выплыла у того места, к которому когда-то причалил корабль её первого возлюбленного, чтобы оттуда уйти вверх по реке к тёмному озеру – излюбленному укрытию младшей сестры.
С тех пор чужеземные цари сменяли друг друга, но Фрине до них уже не было дела. Устав от лязга оружия и гортанных криков солдат, она теперь наслаждалась журчанием воды в ручье, ночными шорохами озёрных обитателей, каплями дождя, медленно опускающимися на мшистые камни, и прочими прелестями затерянного уголка, почти не доступного для людей. Впрочем, как и Мимоза в те годы, она не отказывалась от плотских радостей, век за веком щедро одаривая своей краткой любовью случайно забредших в лесную чащу пастухов и охотников.
У русалок, несмотря на известную всем любвеобильность, дети рождаются редко. Слишком много различных обстоятельств должно сложиться – от строго определённого расположения звёзд и времени года до цвета камня, на который ступила нога мужчины перед тем, как он соединится с соблазнительницей. Старики говорят, что не будь так, все озёра и реки уже переполнились бы молчаливыми и прекрасными девами, похожими на своих матерей, потому что русалочий сын рождается один на тысячу дочерей. Но и такое иногда всё же случается.
Фрина сразу поняла, что носит под сердцем настоящего мужчину. Он заявил о себе ночью, повернувшись во сне, тяжело, как камень, сдавливая до боли все внутренности и, как пламя, выжигая утробу матери. Фрина проснулась и схватила за руку сестру, лежавшую рядом. Мимоза всё поняла без слов. До утра она держала на коленях голову Фрины, метавшейся в страхе перед неизбежным, и гладила горячий лоб. А утром они ушли ещё выше по реке, к маленькому горному водопаду, куда ни один человек не мог добраться, и прожили там до самой зимы.
Когда питавший их силы водопад уже застыл белой ледяной бородой, мальчик появился на свет. Любой, глядя на него, сразу понял бы, что это не совсем обычный ребёнок. В его глазах поблёскивали искры раскалённой меди, и когда он чем-то бывал недоволен, этих искр становилось так много, что и серых глаз за ними не рассмотреть. Но сейчас он лежал на руках у матери, такой тёплый и беззащитный, и глаза его были почти совсем серыми, ласковыми и внимательными. Сёстры склонились над ним, соприкасаясь головами, и как зачарованные следили за постоянно меняющимся выражением крохотного личика. Они знали, что не успеют налюбоваться им вдосталь. Таков обычай.
Через несколько дней, когда Фрина окрепла, они спустились к селу. Там Мимоза ещё загодя присмотрела добрую семью с единственным ребёнком – девочкой. Эти люди жили небогато, но очень дружно и честно. Такие не обидят воспитанника.
В последний раз прижав к себе сына, Фрина положила его в большую корзину и оставила у порога. Мимоза стояла чуть поодаль, не желая мешать сестре. Сама она уже попрощалась с мальчиком, сказав ему напоследок: «Живи долго, дад. Я не смогу уберечь тебя от бед, но пусть всегда будет с тобой мой подарок. Это сила. Ты будешь сильнее любой беды».
Шли годы. Приёмные родители, хоть и назвали мальчика Воспитанником, растили его как собственного сына, даже когда родился у них свой. Мальчик рос крепким, здоровым. Русалки иногда наблюдали за ним, когда он приходил к реке купаться или поить лошадей. Сёстры поселились недалеко, но от людей скрывались, так что матери больше не боялись за сыновей, а жёны за мужей, когда те углублялись в лесную чащу, преследуя добычу.
Когда мальчик уже стал юношей, началась война. Сначала мужчины из села уходили куда-то далеко, сражаясь со светловолосыми людьми, пришедшими с севера. Но северяне были сильнее, а мужчин в селе становилось меньше с каждым походом. Всё чаще в спокойном некогда краю слышны были выстрелы. Настало время, когда и Воспитанник вскочил на коня, услышав призыв медных труб. И с тех пор сердца сестёр замирали всякий раз, когда раздавался этот звук. Но до поры до времени древняя кровь и подарок Мимозы берегли юношу от пули, и он возвращался невредимым.
Беда пришла по осени, когда в сёлах готовились к свадьбам. Стреляли совсем близко, и потревоженные горы долго отвечали болезненным эхом, как будто пытаясь напугать врагов. К ночи никто из мужчин не вернулся. И на следующий день тоже. Сестры следили за долиной, напрасно надеясь разглядеть всадников или хотя бы услышать звук их труб. Ночью Фрина, несмотря на уговоры сестры, спустилась вниз. Она вывела из села чью-то лошадь и отправилась искать сына.
В ущелье всё ещё стоял запах пороха. Фрина, ведя за собой коня, перешагивала через убитых. Сына среди них не было. Вдруг она заметила свет и тонкую струйку дыма, поднимавшуюся из-за груды камней. Неслышно ступая, она приблизилась к костру. У огня сидел Отар в казачьей папахе. На чёрной бурке с закрытыми глазами лежал её сын. Он ещё дышал, но рана медленно вытягивала из его груди жизнь, и пар, идущий изо рта, становился всё слабее. Вечный наёмник Отар почуял в нём русалочьего сына и как мог пытался спасти, но что могли сделать руки, привыкшие убивать, с пулей, застрявшей у самого сердца?
Понимая, что не сможет остановить смерть, Фрина просто легла рядом и обняла сына. Он шевелил губами как двадцать лет назад, когда искал грудь. Но вместо молока на них теперь стекали слёзы матери. Фрина стала вспоминать всю свою прошедшую жизнь, как будто она сама умирала и пыталась в последние свои часы прикоснуться памятью к тем, кто был дорог, и простить тех, на кого до сих пор держала зло. Ей вспомнился жрец ромейского бога, убитого, но бессмертного, как сама жизнь. Жрец рассказывал ей про то, как мать бога смотрела на него умирающего, а он просил её не плакать. И вспомнив это, Фрина ещё сильнее залилась беззвучными слезами: «Если слышишь ты, если ты всё-таки не умер тогда на кресте, помоги ему! Возьми жизнь мою. Всё, что хочешь, бери, но его спаси. Прошу тебя! Ради слёз матери твоей прошу…»
Наступило утро. Небо, окрашенное кровью сына, осветило ущелье. Костёр потух, оставив после себя только запах гари. Отар сидел неподвижно, и его тень закрывала лица спящих – бледного юноши и его поседевшей за одну ночь матери. Дыхание юноши было слабым, но ровным, а дыхание Фрины – глубоким и тяжёлым, как сердце, познавшее боль.
Отар выходил её сына и проводил на корабль, отплывающий к чужим берегам. Фрина так и не рассказала ему о себе, представившись странницей, случайно заблудившейся в горах. К сестре она вернулась через месяц уже глубокой старухой, отдав своё бессмертие за такую долгую и такую короткую жизнь спасённого сына.
Она прожила несколько лет, полных обычных старческих немощей и болезней. Под конец уже и ходить одна не могла – всюду под руку с Мимозой и опираясь на сучковатую клюку. Никто не узнал бы в сгорбленной старухе бывшей сирены, да и не нужно это. Похоронив Фрину, и Мимоза потеряла бессмертие. Правда, старела она намного медленнее. Вот и сейчас, через сто сорок почти лет, она ещё очень даже ничего. Волосы всё так же черны, а кожа – бела. Бёдра у нее широковаты, пожалуй, но мужчин это даже привлекает. Всех, кроме Отара. Но что с циклопа возьмёшь! Только и решился на то, чтобы, как галантный кавалер, проводить её от буфета до дома после ночных посиделок. И пошёл к себе чуть пошатывающейся походкой. Мимоза посмотрела ему вслед, покачала головой и закрыла дверь. Утром рано вставать.
Доброй ночи, Мимоза!
Навий да Алинадий
Это по осени случилось, когда земля подстыла основательно и мурминские упыри перешли от рытья свежих могил к охотничьему промыслу. С неохотой, надо сказать, перешли, ибо год был холерный, и людишки мёрли часто, предоставляя кладбищенской нежити широкий выбор.
В Мурмино двое их обосновалось – Навий да Алинадий. По людским понятиям были они братьями, рождёнными от одной матери. Но упыри родства не признают, поэтому сами себя они считали вроде как подельниками – вместе жили, вместе работали и пропитание добывали. Будучи упырями уже во втором поколении – а такое случается, когда по зимней тоске упыриха с упырём под землей барахтаются, – они могли и днём выходить, и петушиного крика не боялись. Поэтому жили среди людей, почти не таясь, но на особинку, конечно, – могильщиками при местном кладбище, в сторожке на самом дальнем от часовни краю.
Раньше-то они в Алекановке обитали, но мать-упыриха погнала их оттуда. Во-первых, людишек в Алекановке мало – самой бы пропитаться чем. А во-вторых, очень уж неуютно ей делалось, когда Алинадий, младшенький, буровил её своими раскосыми глазками. Прям бежать ей хотелось от этого взгляда. Старшего-то, Навия, она… не любила, конечно, нет, – упыри и слова такого не знают, но как-то привечала – то по затылку огреет, то пнёт, мимо проходя. А вот Алинадия упыриха стороной обходила. Ведь с самого младенчества так – сидит, бывало, морда в соплях, пасть в крови, смотрит то на свежеубиенного, то на упыриху, то на братца своего Навия, а потом вдруг всполошится, на луну оглянется и загудит протяжно: «К чему это всё?.. К чему-у-у-у?..» Жуть! Короче, прогнала она Алинадия от себя. А Навий сам за ним увязался. Ну и пускай – в Алекановке и на одного упыря народу не найти…