И достаёт эти самые клещицы, заточку и всякое разное ещё. Настаха как увидала, так в голос подалась – ты что делаешь, злодей! Да я тебе сама руки-то клещами этими повырываю! Ну, забрала коровёнку свою, идёт, во всю Ивановскую чихвостит дурковатого. Собрались мужики тогда, пошли Витальку стыдить всем миром. А он опять в отказ. Нет никакой силы, и всё тут! Ну, побили его маленько…
День так прошёл, другой. Коровёнка у Нюхоцьких не телится, исстрадалась уж. Да и другая скотина без медицины загибает, пристали все к Мишаниному кулаку-то, обвыкли… Мужики опять к Витале пошли, мол, давай скотину бей, не придуривайся! Силком его до коровы приставили, руку-то вывернули, а Виталька рьенится, вырывается, матом благим орёт – не буду бить, и всё тут. Но заставили всё ж. Он и огрел корову ту пониже хвоста. И ничего! Не телится. Мычит тяжко и уж на задние ноги припадать начала. Это к худу-то, когда скотина на задок припадает. Охти мнеценьки, бабка Ненила завопила, у него взаправду силы нет! Ох, и помрём все скоро! Ну, тогда-то мужики с отчаяния Витальку всерьёз поколотили – еле ноги унёс. А напослед ему сказано было – где хошь силу Мишанину ищи, а чтоб на утри всё путём было! Ну и разошлись по домам.
Виталька-то сидит дома, сам без себя от страха. Чует, что мужики на этот раз и совсем умертвить могут. Надо что-то делать. Дай спытаю, думает, может, какая-никакая сила завалялась у меня? А у него о ту пору птенец был с крылом подшибленным. Вот Виталя его достал из треуха и так легонько его тюкает по крылу – залаживайся скорей! А птенец верещит жалимо да громко так – чирьи да чирьи! Всё чирьи да чирьи, а боле ничего! Тут Виталька как ошалел – лупит его уже со всей мочи – залаживайся, тварь ты едака! Ну и убил… А как глянул, что птенчик уж и не трепещется, охолонулся маленько… И такая тоска-кручина его поглотила, что хоть сам в петлю лезь! Сидит Виталька, слезами горючими заливается – да паскуда ж я едовита, не за што не про што душу живую сгубил! Да ты прости меня, дитятко…
Прижал к себе птаху, целует пёрышки, с жизнью со своей молодой прощается. А только птенец возьми да оживи! Чирикнул сердито так прямо в глаз Витальке и махом из треуха вылетел под потолок. Виталя глаза вытаращил – поверить не может. Думает, может, блазнит ему от страху-то? А стервец этот – идишь ты – сел на матицу и гадит оттуда прямо Витальке на голову. Тогда только поверил-то…
Ну, на утри Настаха корову уж волоком тащит. Мужики с кольём да дубьём избу Виталькину окружили, стоят. Тот вышел, поздоровался со всеми. Настахе рукой показывает – заводи, мол, в сени. Ну, завела она… А сама, Виталя говорит, снаружи жди. Не след тебе на колдовство смотреть. В другой раз Настаха бы ещё пособачилась, да уж больно коровёнку ей жалко стало – вышла. А сама слушает – а ну как ирод этот опять свои железяки достанет? Боязно…
Пять минут проходит или десять, может. Мужики волнуются, кольём потряхивают.
Настаха и дверь уже подпирает плечом – отворяй, кричит! Отворяй, а не то хуже будет! А Виталька стоит перед коровой, с ноги на ногу переминается. Но чует – дверь скоро ломать начнут. Была не была, думает. Поднял он хвост корове, зажмурился и поцеловал. И зараз по зубам копытцем получил – телёнок пошёл! А тут и Настаха дверь вышибла.
Глядь, а телёнок уже у Витальки на руках мордой лежит – да хорошенький такой, с белым пятнышком на чёрном лбу. И корова к нему язык тянет, вылизать сына хочет, значит…
Положил Виталька телёнка на солому, на ватных ногах к людям вышел, стоит и слова сказать не может – видать, от переживаний немота схватила. А потом вдруг как вспомнил чего, обернулся на корову-то да как сгрохнет со смеху. Ржёт без умочи, никак остановиться не может. И народ за ним в один голос загремел, аж изба зашаталася.
Ничего, на радостях-то смеяться не грешно… Это ж обрадели они, что шептун на селе объявился. Правду говорят, не стоит Верхнепинежье без колдуна-то.
Доброй ночи, Мимоза!
Утренний свет, кроткий и бессмысленный, как взгляд новорождённого козлёнка, пошевелил занавеску и замер, уткнувшись в густобровое, чеканное лицо Мимозы. Мимоза просыпалась как бы частями: сначала пришёл в движение плоский и узкий рот, выпустив невидимый пузырь, затем ноздри шумно потянули воздух и, наконец, открылись глубоко посаженные глаза. Потом долго пила кофе, который в сентябре ей всегда казался особенно терпким. Попробовала голос, вспоминая времена, когда нежной и тонкой сиреной губила моряков близ Итаки: «Чу… Чу! Чу-у-у… Чурчхела! Чурчхелллла!»
Голос был уже не тот. Да и фигура – ах, фигура! Где упругие, похожие на крупные апельсины, груди? Где плоский, коричневый от загара живот, в центре которого чёрной луной на небольшом, пленительном холмике сиял пупок? Ну где же?
Стояла Мимоза перед пыльным зеркалом, поглаживая бока. Да и что ж теперь грустить о холмике? Вот крепкие ноги, дорическими колоннами несущие широкий таз. Вот рабочие руки, мосластые и ловкие. Вот длинная, не постаревшая ничуть шея. Вот чёрные, густые, лежащие по плечам волосы. Вот она вся – единственная работница буфета при средней во всех отношениях школе Гагрского района. Доброе утро, Мимоза!
Ближе к восьми от утренней кротости не осталось и следа. Беспородная собака в надежде на мимозину доброту ходит под окном, подмигивая карим персидским глазом. Птицы, поселившиеся на чердаке, то ли вспоминают фамилию прежнего хозяина, то ли спорят с соседками, чья крыша лучше: «Цвижба! Цвижба! Чичба! Нет, Цвижба!»
Мимоза их не слушает. С юности не любит она птиц-падальщиц, не разбирая, чайка это, альбатрос или безобидный воробей. Кусок сухого лаваша собаке, стерегущей у порога, – гляди, не жуя глотает, ну что с ней делать, с попрошайкой! – и пора. Пора.
Отар, унылый циклоп на пенсии, уже открыл дверь школы. Сидит на ступеньках, курит. Делает вид, что не замечает пришедшую бывшую сирену. Он странный, Отар этот. Если и был у него кто близкий, так не осталось ведь никого уже. Из старых знакомых одна, пожалуй, Мимоза и есть, а он слова ей не скажет, не поинтересуется, как жизнь. Что с циклопа возьмёшь!
В буфете тихо. Транжиры-двоечники прибегут за сникерсами после первого урока, а отдыхающие, которым никак не миновать Мимозу по дороге к морю, зайдут за полторашкой домашнего и того позже. Так что можно пока протереть столы и смахнуть пыль с витрины, в которой помимо обязательного домашнего стоят две бутылки «Распутина», сладострастно подмигивающего Мимозе при каждом удобном случае, сигареты и чипсы.
Убираясь, прислушивалась к шуму во дворе. С сомнением посмотрела на часы – не остановились ли? – и на всякий случай убрала «Распутина». Но до перемены было ещё далеко. Наконец поняла – опять Валера уроки прогуливает. Молодой учитель математики Валера, обладатель белой, почти новой шестёрки, действительно дежурил с утра у границы, подменяя брата. Сам же Валерин брат в это время сладко спал в объятиях Анны Сергеевны, жилички из Магадана, и не подозревал, как осчастливил своим проступком последовательно два седьмых, шестой и девятый классы средней во всех отношениях школы Гагрского района.
Между тем прозвенел звонок и в буфет потихоньку стали заходить учащиеся. Самые маленькие обычно просто рассматривали шоколадки, но кто-то иной раз и покупал. Тех, кто мог купить, Мимоза знала наперечёт, остальных же отгоняла от прилавка, слегка шлёпая скрученной тетрадкой. Отгоняемые не обижались – отлетали равнодушными мухами, чтобы через минуту снова вернуться, испытывая терпение бдительной буфетчицы. Ещё пару раз успела взмахнуть она карающей тетрадью, пока не прозвенел звонок. Мимоза переставила повыше коробку со сникерсами и вернула в витрину косоглазых «Распутиных».