Я отчетливо вспомнил все случившееся.
— Это вы не помните, — ответил я, — вы вовсе не шутили, вы как одержимый раздували мехи.
Мэтр Жан был настолько пьян, что не помнил и никогда не мог вспомнить этого приключения. Только обрушившаяся часть скалы Санадуар, опасность, какой мы подвергались, и раны, какие мы получили, окончательно отрезвили его. В его сознании сохранился только незнакомый ему мотив, который я пел, да еще то, как удивительно его повторило пять раз замечательное, но хорошо всем известное эхо скалы Санадуар.
Он хотел убедить себя, что обвал был вызван сотрясением воздуха от моего пения. На это я ему ответил, что причина обвала — неистовое упрямство, с каким он тряс и вырвал с корнем деревцо, принятое им за ручку мехов. Он настаивал на том, что все это мне приснилось, однако никак не мог объяснить, каким образом, вместо того чтобы спокойно ехать верхом по дороге, мы спустились по косогору обрыва, чтобы весело резвиться вокруг скалы Санадуар.
Когда мы перевязали свои раны и выпили достаточно воды, чтобы хорошенько утопить в ней шантюргское вино, мы так устали и так ослабли, что вынуждены были остановиться на маленьком постоялом дворе, на краю пустоши. На другой день мы чувствовали себя до такой степени разбитыми, что нам пришлось остаться в постели. Вечером к нам явился шантюргский кюре. Добряк был совсем перепуган. Кто-то нашел шляпу мэтра Жана и следы крови на обломках, недавно свалившихся со скалы Санадуар. К моему большому удовольствию, хлыст унесло потоком.
Достойный человек прекрасно за нами ухаживал и хотел увести нас к себе, но органист не мог пропустить торжественную воскресную мессу, и на следующий день мы вернулись в Клермон.
Голова учителя была еще слаба или в ней не все было ясно, когда он снова очутился перед органом, более безобидным, чем орган Санадуара. Раза два-три ему изменила память и пришлось импровизировать, что, по его собственному признанию, получалось у него очень посредственно, хотя он хвастался, что на свежую голову он создает шедевры.
В момент «Возношения даров» он почувствовал приступ слабости и сделал мне знак, чтобы я занял его место. До сих пор я играл только в его присутствии и понятия не имел, чего я могу достигнуть в музыке. Мэтр Жан никогда не кончал со мной урока, не заявив торжественно, что я осел. Одно мгновение я был почти так же взволнован, как перед органом титана. Но детству свойственны приступы внезапной самоуверенности; я набрался храбрости и сыграл мотив, поразивший учителя в момент катастрофы, — он с тех пор не выходил у меня из головы.
Это был успех, который, как вы увидите, решил мою судьбу.
По окончании мессы старший викарий — меломан, большой знаток церковной музыки, вызвал мэтра Жана.
— У вас есть талант, — сказал он ему, — но надо уметь разбираться. Я вас уже порицал за то, что вы, импровизируя или сочиняя мелодии, не лишенные достоинства, пользуетесь ими некстати. Они нежны или игривы, когда должны быть строгими; они угрожающие и как бы гневные, когда должны быть умиренными и умоляющими. Вот сегодня при «Возношении» вы преподнесли нам настоящую боевую песню. Не отрицаю, это было прекрасно, но больше подходило для шабаша, чем для «Поклоняемся тебе, господи!».
Я стоял все время позади мэтра Жана, пока старший викарий разговаривал с ним; сердце мое сильно билось.
Органист, разумеется, извинился, говоря, что он почувствовал себя плохо и что во время «Возношения» за органом сидел мальчик из хора, его ученик.
— Не вы ли это, мой дружочек? — спросил викарий, заметив мой взволнованный вид.
— Да, это он, — ответил мэтр Жан, — вот этот маленький осел.
— Этот маленький осел прекрасно играл, — заметил, смеясь, старший викарий. — Но не можешь ли ты мне сказать, дитя мое, что это за мотив, который меня поразил? Я сразу же почувствовал, что это нечто замечательное, но я бы не мог сказать, откуда это.
— Это звучит только в моей голове, — уверенно ответил я. — Мне это пришло в голову… в горах.
— Приходили тебе в голову и другие мотивы?
— Нет, это случилось со мной в первый раз.
— Однако…