Оккупация Москвы продлилась 34 дня. Наполеон планировал перезимовать в Москве и либо заключить мир с Александром I, либо весной повести армию на Санкт-Петербург, но находиться в сожженном городе было невозможно. На улицах было оставлено 11 959 человеческих трупов и 12 546 лошадиных[167].
В Москве Наполеон предпринял три попытки установить мир с Александром I (1777–1825). В одной из них невольно принял участие отец Герцена, Иван Алексеевич Яковлев. Через него император Франции передал послание Александру I. Он получил письмо, но Яковлева принимать отказался. Месяц посланника продержали под домашним арестом в доме Алексея Андреевича Аракчеева (1769–1834), главного начальника Императорской канцелярии, никого к нему не пускали. Потом Яковлеву доложили, что император прощает его за то, что взял у врага пропуск, и повелевает немедленно покинуть Петербург с запретом встреч с кем-либо кроме родного брата. Наполеону Александр отвечать не стал.
Прежде чем вы приступите к чтению письма, хотелось бы рассказать про дальнейшую судьбу Ростопчина. Имущества в Москве сгорело на 320 млн рублей. После освобождения правительство выделило 2 млн рублей в качестве пособий пострадавшим и еще 5 млн на ремонт строений, что не понравилось горожанам, потерявшим все. В 1814 г. под нажимом недовольных москвичей Ростопчин подал в отставку и уехал в Санкт-Петербург. Там он столкнулся с еще более враждебным отношением, решил, что неблагодарные соотечественники не оценили его патриотизм, уехал в Карлсбад для лечения геморроя, оттуда в Париж и весело зажил в ненавистной ему Европе. Представлял себя русским национальным героем, в этом качестве даже удостоился аудиенций английского и прусского королей. Мемуарист Филипп Вигель, лично знавший Ростопчина, пишет: «Не уважая и не любя французов, известный их враг в 1812 г., жил безопасно между ними, забавлялся их легкомыслием, прислушивался к народным толкам, все замечал, все записывал и со стороны собирал сведения. Жаль только, что, совершенно отказавшись от честолюбия, он предавался забавам, неприличным его летам и высокому званию». Сын Ростопчина вел еще более разгульную жизнь в Париже, попал даже в долговую тюрьму. Жена и дочери генерала-патриота приняли католичество. Спустя восемь лет по семейным обстоятельствам Ростопчин был вынужден вернуться в Россию. Обиженный на неблагодарный народ, он окончательно ушел со всех постов (живя в Париже, номинально оставался членом государственного совета) и вскоре скончался. В памяти народной его имя стерлось, осталось только «сожжение Москвы Наполеоном» и безответный вопрос Лермонтова, по какой цене «Москва, спаленная пожаром, французу отдана».
Мой брат.
Узнав, что брат министра Вашего Императорского Величества из Касселя находится в Москве, я призвал его и беседовал с ним некоторое время. Я просил его отправиться к Вашему Императорскому Величеству и сообщить Вам мои взгляды.
Чудный и роскошный город Москва больше не существует: Ростопчин сжег его. Четыреста поджигателей были схвачены на месте преступления и все они заявили, что поджигали по приказанию губернатора и директора полиции: их всех расстреляли. Теперь огонь как будто бы стих. Три четверти домов сожжено, осталась только четверть. Такое поведение жестоко и бесцельно. Имеет ли оно целью лишить нас провианта, но провиант находился в погребах, до которых не достиг огонь.
Но кроме того, как погубить один из красивейших городов мира и работу стольких столетий, чтобы достигнуть таких <слабых результатов>. Это тактика, которой держались со Смоленска и которая разорила шестьсот тысяч семейств. Городские обозы были сломаны или увезены, часть оружий в арсенале даны грабителям, что заставило сделать несколько пушечных выстрелов по Кремлю, чтобы их оттуда выселить. Гуманность, интересы Вашего Императорского Величества и интересы этого народа заставили судьбу передать его на хранение мне, так как он был покинут армией; но там надо было оставить администрацию, чиновников и полицию.
Таким образом поступили в Вене два раза, в Берлине и в Мадриде; также поступили и мы в Милане при вступлении туда Суворова. Пожары поощряют грабительство солдат, когда они спасают имущество от огня. Если бы я предполагал, что подобные вещи делаются по приказанию Вашего Величества, я бы не стал писать этого письма, но считаю невозможным, что с Вашими принципами, Вашим сердцем и прямотой Ваших взглядов Вы приказали такия безумства недостойные Великого Государя и великой нации. В то время, как увозили из Москвы пожарные обозы, в ней оставили 150 пушек, 60 000 новых ружей, 6000 патронов пушечных, более четырехсот фунтов пороха, триста фентов селитры, столько же серы и т. д.
Я вел войну с Вашим Императорским Величеством без вражды. Записка от Вас перед и после последнего сражения остановила бы мое наступление; и я желал бы иметь возможность принести Вам в жертву это мое преимущество.
Если Ваше Величество сохранило еще какие-нибудь остатки своих прежних дружественных чувств, то примите дружески это письмо.
В общем Вы можете только быть довольны, что я Вам даю отчет о состоянии Москвы. После всего вышеизложенного я прошу Бога, мой Брат, чтобы он принял под Свое святое покровительство Ваше Императорское Величество.
Добрый брат Наполеон
Милостивый государь Николай Иванович!
<…> 5-го числа в 2 часа Наполеон поехал по городу смотреть «свои» злодеяния, по набережной доехал до Воспитательного дома, спросил: «Что это за здание?» — Ему сказали: «Воспитательный дом». — «Почему он не горел?» — «Его избавил оного начальник своими подчиненными». Тут же на месте послал ко мне генерал-интенданта всей армии гр. Дюмаса (я прежде с ним виделся); прискакал в Дом, спросил: «Где ваш генерал?» Я был в бессменной страже. Подошед к нему: «Что вам угодно?» — «Я прислан к вам от императора и короля, который вашего превосходительства приказал благодарить за труд и за спасение вашего Дома, притом е. и. величеству угодно с вами лично познакомиться». Я, поблагодаря, принял равнодушно, но тем очень был обрадован, что весь Дом оным окуражился.
6-го числа в 12 часов приехал ко мне от императора статс-секретарь Делорн; я встречаю его; он мне говорит, что прислан от государя просить, чтоб я был к нему. Присланного я знал в Москве назад 5 лет, который у Александра Дмитриевича Хрущова ежедневно бывал; поцеловались, посадя его, стали говорить, как знакомые. Я обрадовался, что он по-русски говорит как русский, расспрашивал про все семейство Хрущова, наконец, взял меня за руку, сказал тихо: «Поедем, чем скорее, тем ему приятнее». Сели на дрожки, а его верховую — за нами. Приехали в Кремль; он, введя меня в гостиную, подле большой тронной. Тут много армейских и штатских, все заняты. Не более десяти минут отворил Делорн двери. «Пожалуйте к императору». Я, войдя, Делорн показал (sic!): «Вот государь». Он стоит промеж колонн у камина. Я большими шагами, не доходя, в десяти шагах сделал ему низкий поклон; он с места подошел ко мне и стал от меня в одном шагу. Я начал его благодарить за милость караула и за спасение Дома. Он мне отвечал: «Намерение мое было сделать для всего города то, что я теперь только могу сделать для одного вашего заведения. Скажите мне, кто причиною зажигательства Москвы?» На сие я сказал: «Государь, может быть, начально зажигали русские, а впоследствии французские войска». На то сердито отозвался: «Неправда, я ежечасно получаю рапорты — зажигатели русские, но и пойманы, на самом деле доказывают достаточно, откуда происходят варварские повеления чинить таковые ужасы; я бы желал поступить с вашим городом так, как поступал с Веною и Берлином, которые и поныне не разрушены; но россияне, оставивши сей город почти пустым, сделали беспримерное дело: они сами хотели предать пламени свою столицу и, чтоб причинить мне временное зло, разрушили созидание многих веков; я могу оставить сей город, и весь вред, самим себе причиненный, останется невозвратным; внушите о том императору Александру, которому, без сомнения, неизвестны таковые злодеяния; я никогда подобным образом не воевал; воины мои умеют сражаться, но не жгут. От самого Смоленска до Москвы я более ничего не находил, как один пепел». Потом спросил меня, известно ли мне, что в день вшествия французского войска в столицу выпущены были из темниц колодники, и правда ли, что полиция с собою увезла пожарные трубы. На сие я сказал, что я слышал. Отвечал мне на сие, что дело сие не подлежит никакому сомнению.
Я с ним обо всем полчаса говорил. Он стоял на одном месте, как вкопанный. Фигура его пряма, невелик, бел, полон, нос с маленьким горбом, глаза сверкают, похож больше на немецкое лицо, широко плечист, бедры и икры полные. Отпустя меня, подтвердил еще, чтоб я о сем писал к своему императору Александру и послал бы рапорт чрез одного из своих чиновников, которого он велит препроводить до своих форпостов, что я и исполнил — отправил 7 сентября, но ответа не имел; а как неприятель оставил Москву, то от государыни и Рухин мой возвратился ко мне…
Поэт Василий Жуковский[172] и князь Петр Вяземский по поводу закрытия журнала «Европеец». Письма императору Николаю I и шефу жандармов Александру Бенкендорфу
В 1832 г. белевский дворянин Иван Васильевич Киреевский (1806–1856) решил издать литературно-просветительский журнал, который будет поднимать важные для России общественные вопросы, ретранслировать то лучшее, что есть в европейской мысли, и знакомить читателей с новой литературой. Киреевскому было 25 лет. К этому времени он уже окончил Московский университет, прослушал в Германии лекции Гегеля и Шеллинга, увидел, как кипит и бурлит общественная жизнь в Европе, начал писать критические статьи. Александр Сергеевич Пушкин (1799–1837) написал о нем хвалебную статью.
Киреевский писал своему двоюродному дедушке Василию Андреевичу Жуковскому (1783–1852): «Выписывая все лучшие неполитические журналы на трех языках, вникая в самые замечательные сочинения первых писателей теперешнего времени, я из своего кабинета сделал бы себе аудиторию Европейского университета, и мой журнал, как записки прилежного студента, был бы полезен тем, кто сами не имеют времени или средств брать уроки из первых рук. Русская литература вошла бы в него только как дополнение к Европейской, и с каким наслаждением мог бы я говорить об Вас, о Пушкине, о Баратынском, об Вяземском, об Крылове, о Карамзине». Название будущий славянофил и борец с западничеством придумал неожиданное — «Европеец», «журнал наук и словесности». Жуковский всячески поддержал идею: «Я обеими руками благословляю его на журнал, ибо в душе уверен, что он может быть дельным писателем и что у него дело будет…» После выхода первых номеров Пушкин написал: «Дай Бог многие лета Вашему журналу! Если гадать по двум первым №, то „Европеец“ будет долголетен. До сих пор наши журналы были сухи и ничтожны или дельны да сухи[173]; кажется, „Европеец“ первый соединил дельность с заманчивостью». Пушкин, Вяземский, Одоевский собирались стать не только авторами, но и сотрудниками журнала.
Почему все так живо откликнулись? В империи в те годы печаталось 67 журналов и газет. Большая часть выходила на иностранном языке и была ориентирована на диаспоры многонационального государства: было 18 немецких, шесть шведских, пять французских, три польских, два латышских и одно финское издание. Из 32 русских 24 были ведомственными журналами и официальными газетами и только восемь условно литературно-развлекательными.