Книги

Монтаньяры

22
18
20
22
24
26
28
30

13 августа в церкви Кордельеров происходит торжественная месса, кюре освящает знамя батальона. Дантон обожает помпезные зрелища. Он пригласил оркестр Королевской музыкальной академии. Батальон торжественным маршем проходит мимо генерала Лафайета, рядом с которым Дантон. Кое-кто кричит: «Да здравствует Дантон!» Но возгласы в честь Лафайета заглушают эти выкрики. Несмотря на растущую популярность, внушительный вид и вес (95 килограммов), Дантон пока еще играет роль статиста на фоне знаменитостей Учредительного собрания, не говоря уже о герое Америки Лафайете. Но все впереди…

Собрания дистрикта Кордельеров теперь происходят каждый вечер. Председательствует Дантон, рядом его заместитель Фабр д"Эглантин. Формально это заседание выборщиков округа. Однако двери в монастырь открыты для всех. Здесь толпятся и бедняки, не имеющие права голоса, и они знаками одобрения или недовольства громко заявляют о себе. Дантон не только считается с их мнением. Он явно, демонстративно ищет их поддержки. Против кого же? Дантон не скрывает своей неприязни к Лафайету и к мэру Парижа Сильвену Байи. Он считает, что они воспользовались взятием Бастилии и казнью своего предшественника Флесселя, чтобы захватить власть в Ратуше. И вот собрание Кордельеров становится самым открытым проявлением оппозиции Ратуше. Дантон использует любой повод для борьбы против нее. По приказу Байи и Лафайета арестован автор политической брошюры. Кордельеры немедленно принимают гневную резолюцию протеста, и «отцы города» вынуждены освободить журналиста. Волнения в Пале-Рояле в конце августа, когда не без влияния Дантона его друзья вдохновляют движение против королевского права вето, закончились арестом маркиза Сен-Юрюга. В тот же вечер Дантон выступает с большой речью. Он признает, что маркиз фанфарон и вообще слишком много скандалит. Но он патриот, и патриотизм только выигрывает от ярости его представителей. «Мы не евнухи!» — гремит Дантон и добивается одобрения резолюции, требующей освобождения арестованного патриота. Байи капитулирует, и узник выпущен из тюрьмы Шатле.

В другом случае Дантон добивается не освобождения, а заключения в тюрьму. Речь идет о бароне Базенвале, который командовал швейцарскими наемниками на Марсовом поле в дни взятия Бастилии. Опасаясь народной мести, барон пытался бежать в Швейцарию, но его задержали на границе и поместили в гостинице, запретив ему выезд. Дантон немедленно разоблачает этот «заговор против нации», и Кордельеры принимают обращение ко всем другим дистриктам Парижа потребовать от Ратуши заключения Базенваля в тюрьму и предания его суду. В результате Байи получает 60 категорических требований. И снова Бани и Лафайет вынуждены уступить, и Базенваль заключен в тюрьму Шатле.

Влияние Кордельеров и популярность Дантона растут. Теперь на собрания дистрикта в старом францисканском монастыре ходят как в театр. 3 октября 1789 года собрание началось как обычно в пять часов. Но это будет отнюдь не рядовое событие. В Париже только что узнали о скандальном ужине в честь Фландрского полка в Версале, когда монархисты, вдохновленные королем и королевой, срывали трехцветные кокарды. Дантон яростно выражает общее возмущение. Адвокат Тибодо, привлеченный к Кордельерам слухами о красноречии Дантона, излагает в мемуарах свои впечатления: «Я был поражен его высокой фигурой, атлетическим сложением, неправильностью и грубостью его лица, изрытого оспой, его резкой, быстрой, звучной речью, его драматическими жестами, уверенным и пронизывающим взглядом, энергией и смелостью, которые проявлялись во всей его позиции, во всех его движениях. Он вел собрание решительно, быстро и властно, как человек, сознающий свое могущество. Он толкал собрание дистрикта прямо к своей цели».

А цель — ответить на скандальный банкет в Версале, на аристократический заговор восстанием Парижа! Адвокат Советов короля делает важный шаг вперед. Он открыто отрекается от своей прежней безусловной поддержки короля. Дантон призывает к походу парижан на Версаль во главе с батальоном Кордельеров. Для чего? Может быть, как требовали самые ретивые, арестовать короля и изгнать его из Франции? Нет, речь идет лишь о том, чтобы удалить новые войска из Версаля, чтобы разоружить двор, поставить короля под контроль народа, переселить его в Париж. Принимается резолюция, которую поручили типографщикам немедленно напечатать в виде афиши и за ночь расклеить по всему Парижу.

Это несомненно революционный акт. Но тут же Дантон делает несколько шагов назад. Уже не с трибуны, а в частном разговоре с командиром батальона дистрикта Дантон говорит, что, пожалуй, Кордельерам все же не стоит возглавлять поход на Версаль. Не собирается Дантон и сам отправляться в Версаль. «Мирабо черни», как его уже называют, охотно командует народом, но в решающие моменты все же не хочет до конца объединиться с ним. К тому же он будет занят в ближайшие 48 часов. Необходимо срочно изучить судебное дело Дюбуа. Равнодушный к волнениям, которые он сам усиленно возбуждал, мэтр д"Антон в халате и домашних туфлях уединяется в своем кабинете. Как и 14 июля, в день штурма Бастилии, он будет дожидаться исхода событий в Версале. Дантон — неискоренимый буржуа, как, впрочем, другие революционные вожди.

Глава IV МАРАТ

К СЛАВЕ…

К началу революции Марат по сравнению с тридцатилетними Робеспьером и Дантоном по тем временам почти старик. Ему 46 лет. В одном смысле этот недостаток оказался преимуществом; Робеспьеру и Дантону еще предстоит стать теми личностями, какими они войдут в историю. Марат сформировался и созрел раньше в жизненной битве самоутверждения. Он прошел суровую школу еще до революции.

Самый популярный тогда 32-летний Лафайет, например, достиг славы и влияния не только благодаря своей блестящей американской эпопее. Многие другие французы, кроме «героя двух миров», воевали в Америке. Но Лафайет с колыбели получил преимущество: знатность, титул маркиза, богатство. Марат не имел ничего и сам сделал себя Маратом. Откуда взялась у него эта гениальность с некоторой примесью одержимости или даже безумия? Что дало ему могучую власть обаяния, благодаря которой народ увидел и признал в нем своего героя и пророка? Лучше всех ответил на этот вопрос Виктор Гюго во фрагменте рукописи знаменитого романа «Девяносто третий год». Этот отрывок не вошел в окончательный текст, но сохранился в архиве: «Марат принадлежит не только лишь Французской революции, он — тип предшествующих веков, непостижимый и ужасный. Марат — это древнее таинственное чудовище. Если вы хотите узнать его подлинное имя, крикните над бездной это слово «Марат»; эхо из бесконечных глубин ответит вам: «Нищета!»… Гильотинировав Шарлотту Корде, говорили: «Марат мертв». Нет, Марат не умер. Поместите ли вы его в Пантеон или вышвырните в сточную канаву — все равно на следующий день он возрождается вновь. Он возрождается в мужчине, у которого нет работы, в женщине, у которой нет хлеба, в девушке, которая становится проституткой, в ребенке, который не научился читать; он возрождается на чердаках Руана и в подвалах Лилля; он возрождается в жилище без очага, на жестком ложе без покрова, в безработице, в пролетариате, в публичном доме, на каторге, в ваших не знающих жалости законах, в ваших убогих школах; он возникает из всего того, что называется невежеством, он восстанавливается заново из всего того, чем является ночь. О, человеческому обществу стоит поостеречься: лишь убив нищету, можно убить Марата… ведь пока люди будут несчастными, будет расти на горизонте туча, которая может превратиться в призрак, и призрак, который может стать Маратом».

Но почему же Гюго не оставил это место в романе? Он оставил, но в более краткой и более художественной форме. Там у него беседуют «три великих и грозных человека» — Робеспьер, Дантон, Марат. Беседуют ожесточенно, спорят друг с другом, и Марат кричит: «Нет, Робеспьер, я не эхо, я голос народа. Вы оба еще молоды. Сколько тебе лет, Дантон? Тридцать четыре? Сколько тебе лет, Робеспьер? Тридцать три? Ну а я жил вечно, я — извечное страдание человеческое, мне шесть тысяч лет».

Могут сказать, что все это — плод чудесного художественного воображения поэта и писателя. Конечно, но нельзя не добавить, что Гюго обладал к тому же редкостной скрупулезностью добросовестного историка. Чтобы написать «Девяносто третий год», он собрал два десятка папок выписок из документов, мемуаров и других источников.

Обратимся, однако, к прозаическим фактам конкретного происхождения Марата. Он родился 24 мая 1743 года в городке Будри, в княжестве Невшатель — владении прусского короля Фридриха II. В будущем, в 1815 году, оно станет кантоном Швейцарии. Его отец Жан-Батист Мара, католический священник, предки которого были выходцами из Испании, тремя годами раньше приехал из Сардинии и перешел из лона католической церкви в протестантизм. Но не для того, чтобы из аббата превратиться в пастора. Он стал художником и рисовальщиком на фабрике, производящей ситец. Тогда же, в 1740 году, он женился на дочери ремесленника Луизе Каброль из французской протестантской семьи, вынужденной из-за религиозных преследований покинуть Лангедок, то есть Южную Францию. Итак, будущий Друг народа не швейцарец по подданству в момент рождения, а пруссак, хотя и франко-испанского происхождения. В семье, где Жан-Поль оказался вторым ребенком, всего их было семеро; четыре сына и три дочери. Отец будущего революционера — человек разнообразных способностей. Из священнослужителя он превратился в художника, затем стал химиком, учителем языков, наконец, медиком. В 1755 году он офранцузил свое имя Мара, изменив его на Марат, что одобрит и воспримет его сын Жан-Поль.

Как же воспитывался, формировался великий монтаньяр? Сам Марат рассказал об этом в 1793 году на страницах своей легендарной газеты. В рассказе интересно не только то, что он сообщает, но и как он это излагает. Длинная цитата тем самым не только допустима, она абсолютно необходима: «Благодаря редкой удаче я получил очень тщательное воспитание в отцовском доме, избежав всех порочных привычек детства, растлевающих и унижающих человека, всех промахов юности, и достигнул зрелости, ни разу не отдавшись пылу страстей: в двадцать один год я был девственником и уже в течение долгого времени предавался кабинетным размышлениям.

Единственная страсть, пожиравшая мою душу, была любовь к славе, но это был еще только огонь, тлевший над пеплом.

Этот душевный склад я получил от природы, но развитием характера я обязан моей матери, потому что отец стремился только к тому, чтобы сделать из меня ученого.

Эта почтенная женщина, утрату которой я до сих пор оплакиваю, воспитывала меня с первых лет; она вызывала в моем сердце человеколюбие, любовь к справедливости и славе; эти драгоценные чувства стали вскоре единственными страстями, определившими с тех пор мою судьбу. Через мои руки она передавала пособия нуждающимся, и сочувствие, которым она одушевлена, разговаривая с ними, она внушила и мне.

Любовь к людям является основой любви к справедливости, потому что идея справедливости порождается в такой же мере чувством, как и разумом. Уже в восемь лет у меня было развитое моральное чувство; уже в этом возрасте я не выносил дурного обращения с кем-либо; жестокость вызывала во мне возмущение, и всегда зрелище несправедливости переворачивало всю мою душу как личное оскорбление.

Первые годы я был очень хилым; мне были чужды поэтому необузданность, ветреность, детские игры. Так как я был послушным и прилежным, мои учителя добивались от меня всего мягкостью. Я был наказан только один раз, и несправедливое унижение произвело на меня столь сильное впечатление, что вернуть меня под указку моего воспитателя было невозможно: целых два дня я отказывался принимать пищу. Мне было тогда одиннадцать лет: судите о твердости моего характера уже в этом возрасте по одной этой черте. Так как мои родители не могли меня сломить и родительский авторитет оказался задетым, меня заперли в комнате. Будучи не в силах преодолеть негодование, я задыхался, я открыл окно и бросился вниз, на улицу. К счастью, окно было расположено невысоко, но тем не менее при падении я был сильно ранен, и до сих пор у меня сохранился шрам на лбу.

Легкомысленные люди, упрекающие меня в том, что я — упрямец, увидят, что я был им уже с давних лет. Но чему они, возможно, не поверят: с ранних лет меня пожирала любовь к славе, страсть, в различные периоды моей жизни менявшая цель, но ни на минуту меня не покидавшая. В пять лет я хотел стать школьным учителем, в пятнадцать лет — профессором, писателем — в восемнадцать, творческим гением — в двадцать, как сейчас я жажду славы — принести себя в жертву отечеству».

Субъективность, самоукрашение — отличительная черта любых мемуаров или автобиографий. Марат — редкое исключение. Он действительно предельно искренен, и в этом дает возможность убедиться вся его последующая жизнь. Ее высшим законом от начала до конца будет и в самом деле стремление, страсть, доходящая порой до безумия, истинная любовь к справедливости. И эта справедливость изливается прежде всего на бедных, что видно даже из приведенного отрывка.