Как это не похоже на недавние триумфы в Аррасе! Воспоминание об этом, видимо, и побуждает Робеспьера рассказать в письме к Бюиссару и о своей неудаче, и о том, свидетелем чего он был. Но из этого письма выясняется и причина неудачного дебюта: преувеличенное самомнение не подкреплено умением оценить обстановку и людей. Он с легкостью раздает им уничтожающие оценки! Мирабо играет «ничтожную роль», а именно он, как никто другой, силой своего необычайного ораторского дара толкал революцию вперед, был в эти первые месяцы и ее вождем! Мунье, который, по мнению Робеспьера, «не играет заметной роли», явился инициатором клятвы в Зале для игры в мяч! Тарже «решительно стоит вне борьбы». Однако этот «беспринципный депутат» окажется автором легендарной клятвы! Вообще, пишет Робеспьер, в Собрании «мало талантливых людей», а между тем достигнуто необычайно быстро то, о чем трудно было и мечтать: Генеральные Штаты, созванные ради наполнения опустошенной королевской казны, фактически лишают короля власти, становятся Учредительным собранием и создают в начале июля комиссию для составления конституции.
Робеспьер играет безгласную и пассивную роль во время этих событий. Но он ни на минуту не отказался от своих честолюбивых надежд, поняв, что необходимо выжидать и терпеливо готовиться к тому времени, когда пробьет и его час. Никто так аккуратно не посещает всех заседаний, никто столь тщательно не следит за событиями. Собственно, он не знает никакой другой жизни, никаких других интересов. В Версале Робеспьер поселился вместе с тремя землевладельцами-земляками в отеле «Ренар» на улице Сент-Элизабет. Почему же не со своими коллегами-адвокатами? Он хочет быть ближе к тем, кто выбрал его, ближе к народу. Вообще в глубине души он чувствует, что ему не хватает знаний обстановки, а главное — знания людей известных и влиятельных. Максимилиан начинает посещать кафе «Амори», находившееся недалеко от зала Малых забав. С конца апреля 1789 года здесь стали собираться перед заседаниями Генеральных Штатов депутаты Бретани. Они обсуждали ситуацию, определяли свою позицию, готовили предложения. Так зародился Бретонский клуб, первое политическое сообщество эпохи революции. К бретонским депутатам присоединяется все больше представителей других районов Франции.
Теперь здесь все чаще видят Робеспьера, который мало говорит, но очень внимательно слушает. Он ищет связей и охотно идет на знакомства и контакты, притом с самыми «великими». Робеспьер удостоился приглашения на обед к министру Неккеру. Там он познакомился с его 23-летней дочерью, в будущем знаменитой мадам де Сталь, и произвел на нее неблагоприятное впечатление, которое она впоследствии в своей книге о революции выразила коротко: «властолюбивый лицемер». Здесь же он встречается с Барером, тоже депутатом, а впоследствии его соратником-монтаньяром, правда, не до конца… Интереснее всего, что он сумел понравиться уже прославленному Мирабо. В свою очередь, Робеспьер напишет Бюиссару о Мирабо, что он «с некоторого времени показал себя с очень хорошей стороны». Действительно, 9 июля Мирабо включил адвоката из Арраса в делегацию для вручения королю требования отвода войск из района Версаля. Король, согласившись для вида на объединение всех сословий в Учредительное собрание, активно готовился разогнать его и арестовать наиболее радикальных депутатов, а затем с помощью наемных иностранных полков обуздать смутьянов Парижа вроде Марата, Демулена и Дантона, выпускавших крамольные газеты и волновавших народ в Пале-Рояле и в округе Кордельеров. 11 июля был уволен Неккер, королевские войска нападают на толпу у сада Тюильри. В ответ рождается призыв «К оружию!», а 14 июля происходит победоносный штурм Бастилии…
На другой день в Собрание явился перепуганный король, чтобы объявить о своей фактической капитуляции. Он отводит войска и возвращает Неккера. Депутаты, которые сами смертельно испугались народного восстания, встречают его бешеным восторгом. Некоторые дошли до поистине безумного энтузиазма. Один из них, по имени Блан, буквально задохнулся от волнения и тут же умер. Ну а Робеспьер, молчавший с 18 мая? Он сам дал подробный отчет о своем отношении к революции в письме к Бюиссару 17 июля, начав его такими знаменательными словами: «Происходящая революция, мой друг, за последние несколько дней сделала нас свидетелями крупнейших событий, какие человеческая история когда-либо знала».
Поразительно быстро и верно Робеспьер определяет смысл того, что произошло. И он решительно становится на сторону победителя — народа! Максимилиан искренне удовлетворен провалом «ужаснейшего заговора» королевского двора. Но одновременно он разделяет и энтузиазм («который трудно описать», — по его словам) по отношению к королю. Монархические чувства переполняют его, когда он рассказывает, как среди нескольких сотен депутатов он сопровождал 17 июля Людовика XVI в Париж. Его восхищает «величественное и прекрасное зрелище» встречи короля и народа, когда «монарху были выражены в высшей мере чувства радости и восторга». И он совершенно не чувствует всей двусмысленности, противоречивости этой встречи побежденного и победителей.
Крайне любопытно, что Робеспьер одновременно восторгается королем и разрушением Бастилии — символа и оплота королевской власти. «Я видел Бастилию, — пишет он, — меня сопровождал туда отряд гражданской милиции, силами которой была взята крепость. По выходе из Ратуши в день приезда короля, вооруженные граждане почли за удовольствие и честь эскортировать всех депутатов, которых они встречали по пути; народ провожал их восторженными криками. Каким чудесным местом стала Бастилия с тех пор, как она во власти народа и камеры ее пусты, с тех пор, как множество рабочих без устали трудятся над разрушением этого гнусного памятника тирании. Я не могу оторваться от этого места, вид которого вызывает чувство радости и сознание свободы у всех добрых граждан».
Итак, Робеспьер радуется результату восстания, бунта населения Парижа. Однако он одновременно желает, чтобы впредь этого не случалось, чтобы воцарились порядок и спокойствие. Он очень доволен, что возникла буржуазная милиция, охраняющая отныне порядок. «Замечательна не только та смелость и та быстрота, с которой жители столицы собрали бесчисленную армию, состоящую большею частью из именитых граждан; замечательно и то спокойствие, тот порядок, та безопасность, которую они повсеместно установили. Они даже для поддержания порядка послали отряды войск в те близлежащие местности, где можно было опасаться бунта. Так, они отправили охранные отряды на Монмартр и в де Понтуаз, где злоумышленники могли разграбить рынки и перехватить все припасы».
Совершенно ясно, что Робеспьер на стороне «именитых граждан», то есть буржуазии, что он против «злоумышленников», то есть голодающих рабочих, трудившихся за жалкие гроши в благотворительных мастерских Монмартра, что он одобряет меры, принятые на случай «бунта» голодных. Вообще, ни слова сочувствия жертвам голода, который и вызвал в решающей степени народное восстание 14 июля, в письме Робеспьера нет.
Теперь понятно, что, употребляя слово «народ», он имеет в виду «именитых граждан», что, называя Робеспьера демократом, это слово надо понимать не в его современном смысле, а так, как его понимал «божественный» Жан-Жак Руссо, распространявший демократию лишь на часть народа. По его мнению, это средний разряд людей, стоящих между богатыми и бедными. Последних он именовал «чернью» и писал о ней так: «В большинстве государств внутренние беспорядки порождаются отупевшею и глупою чернью, сначала раздраженною нестерпимыми обидами, а затем втайне побуждаемою к мятежу ловкими смутьянами, облеченными какою-нибудь властью, которую они стремятся расширить».
Робеспьер — ученик Руссо, хотя он далеко не всегда и не во всем следовал идеям учителя. Так обстоит дело с понятием «народ». В устах Робеспьера народ — абстрактная категория, под которой не подразумевается какая-либо точно определенная социальная категория французов. В письме к Бюиссару, написанном сразу после возвращения из Парижа, Максимилиан вряд ли до конца продумал и оценил роль народа 14 июля 1789 года. Слова «бунт», «злоумышленники» стоят у него в таком контексте, который придает им смысл осуждения стихийных выступлений масс. Однако в том же письме он пишет, что «народ казнил коменданта крепости и купеческого старшину», то есть де Лоне и Флесселя. Робеспьер оправдывает этот акт жестокого революционного самосуда. Ясно, что он противоречит сам себе, что его отношение к революционному народу, к «черни» уже не такое отрицательное, как у Руссо, но оно не определилось окончательно. Между тем дело происходит во время «великого страха». Францию потрясают восстания крестьян и горожан. Они не могли не дать Максимилиану пищи дляразмышлений, для эволюции его мыслей. И эта эволюция сближает его с народом.
Если подавляющее большинство депутатов Учредительного собрания оказались во власти «великого страха» и сплотились вокруг короля, то Робеспьер, оставаясь монархистом, почувствовал силу и право народа, понял, что революция еще только начинается и двигать ее вперед будет народ. И он твердо решил быть вместе с народом. После двух с половиной месяцев молчания (если не считать робкого выступления 18 мая) он фактически впервые 20 июля объявляет в Собрании о своей позиции, как бы поднимает свой флаг…
Это не было подготовленное выступление, хотя Робеспьер уже давно собирался показать себя. Но, как это ни странно в сопоставлении с его исторической репутацией, он просто… боялся трибуны. Он сам признавался, что «был робким, как ребенок, трепетал при приближении к трибуне и переставал чувствовать себя, когда он начинал говорить…». Таким он будет еще долго, а вначале огромный зал, плохо приспособленный для парламентских дебатов, где надо было обладать могучим голосом Мирабо, чтобы заставить себя слушать, приводил его порой в оцепенение. Потребовалось сильное чувство возмущения, чтобы преодолеть робость и подняться на трибуну.
Такое чувство и вызвал у Робеспьера депутат монархистов Лалли-Толландаль. Один из ведущих ораторов правового центра отличался невероятной тучностью и крайней чувствительностью. Частым атрибутом его вульгарного и напыщенного красноречия служили слезы, которые он не мог сдержать, распаленный собственными словами. На этот раз он был охвачен не страхом, а буквально ужасом перед известиями о все новых восстаниях в провинции. Лалли предложил обратиться с воззванием к нации, направленным против зачинщиков беспорядков, которое могло лишь усилить панику. Но главное, осуждая новые волнения, это воззвание тем самым набрасывало тень на славные события 14 июля в Париже.
Робеспьер почувствовал опасность для революции и решительно встал на защиту тех, кто штурмовал Бастилию: «Господа! Этому восстанию нация обязана своей свободой», хотя «пролито некоторое количество крови, отрублено несколько голов, но голов, без сомнения, отнюдь не невинных». Он протестовал против внесенного предложения, считая его «покушением на стремление к свободе, которое может вернуть нацию под иго деспотизма». Он объявил законными любые возмущения против заговоров, угрожающих свободе нации.
Выступление принесло Робеспьеру первый заслуженный успех. Собрание отвергло предложение Лалли-Толландаля, хотя вначале ему бурно аплодировали. Разумеется, большинству не понравилось утверждение Робеспьера, что опасность для нации оправдывает любые, даже незаконные действия. Тем более знаменательно, что он способствовал отклонению контрреволюционного, по существу, предложения. Речь Робеспьера вызывает несколько одобрительных откликов в газетах. 27 июля он вновь выступает против попыток осудить народные волнения и оправдывает их. При обсуждении проекта Декларации прав человека и гражданина он высказывается против ограничения суверенитета нации исполнительной властью.
Но предложение не только не принимается; Робеспьера осыпают насмешками. При его появлении на трибуне шум в зале усиливается, и это отнюдь не гул одобрения. Вообще порядок в работе Собрания установить так и не удалось. Напрасно председатель Байи пытался запретить аплодисменты; его предложение встретили такой насмешливой бурной овацией, что он сам от него отказался. Провалились и попытки установить регламент, и многие депутаты злоупотребляли этим, часами зачитывая обширные трактаты. Для обструкции были самые благоприятные условия. Ее жертвой особенно часто оказывался Максимилиан. Стоило ему попросить слово, не говоря уже о появлении на трибуне, как разговоры и шум резко усиливались. Основная масса депутатов в лучшем случае игнорирует адвоката из Арраса.
Максимилиану с его страстью к закону и порядку пришла в голову злосчастная идея: попытаться самому навести порядок в этом неуравновешенном сборище. Если он внимательно и вежливо слушает всех, что бы кто ни говорил, то пусть же слушают и его! Робеспьер представил проект решения из нескольких статей, требовавших обеспечить «спокойное обсуждение с тем, чтобы каждый мог без опасения ропота предложить Собранию изложение своего мнения». Но 28 августа, когда он на трибуне обосновывал свое предложение, председатель прервал его и резко осудил предложение. В зале поднялся громкий шум и заставил Робеспьера не только замолчать, но и покинуть трибуну. Тогда загремел голос Мирабо! Великий оратор требовал предоставить депутату законное право высказаться. Робеспьер вернулся на трибуну, но болезненно обидчивый, оскорбленный и крайне взволнованный, он был ошеломлен до такой степени, что буквально физически потерял дар речи. Потрясенный и парализованный, он молча постоял на трибуне и потом ушел с нее, сопровождаемый насмешками. Это был жестокий урок. Максимилиан смог усвоить и выдержать его не только благодаря твердой вере в себя, но потому, что он встречал отнюдь не одни порицания, но, хотя и редкие и тем более ценные для него тогда знаки признания и одобрения, которые пылко выражали ему депутат из Прованса Буш, депутат Драгиньена, кюре Рокфор, не говоря уже о постоянно сближающихся с ним депутатах крайне левой.
Максимилиану еще очень далеко до того, чтобы возглавить какую-либо группу сторонников. Пожалуй, таковых вообще не существовало. Даже наиболее близкий к нему в то время среди крайних левых депутатов 33-летний адвокат Жером Петион отнюдь не был его единомышленником в полном смысле этого слова. Кстати, во времена Учредительного собрания, или Конституанты, как говорили французы, «неподкупным» называли именно Петиона, а Робеспьера — «непреклонным». После Робеспьера — он самый заметный из левых, ибо Дюбуа-Крансе, Приер из Марны, Ребелль, Саль очень активные левые патриоты, отличались слабостью в роли ораторов, а трибуна Собрания служила основной ареной борьбы. Петион же рвался на трибуну, и его приятная внешность, звонкий голос давали для этого основание. Он решался даже вступать в полемику с самим Мирабо. К сожалению, тщеславие у него преобладало над умением глубоко и смело оценивать политическую ситуацию. Ему не хватало принципиальности, хотя в избытке проявлялась склонность к компромиссу. Не случайно в дальнейшем он окажется одним из лидеров жирондистов — главных соперников Робеспьера и вообще монтаньяров.
Конечно, в конце лета 1789 года вряд ли кто мог предвидеть такую перспективу. А между тем именно тогда уже наметилось расхождение в лагере левых. Произошло это в связи с тем, что после принятия Декларации прав Учредительное собрание начинает обсуждать основные положения будущей конституции. Борьба развернулась вокруг проблем королевского вето. Получит ли король право запрещать, отклонять или задерживать законы, принятые избранным законодательным Собранием? Или же именно Собрание воплотит суверенитет народа, а король лишь возглавит подчиненную ему исполнительную власть? Революционная логика, идея народного суверенитета допускали только второй вариант, тогда как первый означал бы ликвидацию революции. Это понимали в Париже, где против вето возникло в последние дни августа движение радикальной буржуазии в Пале-Рояле. Оно потерпело неудачу, но все же повлияло на ход дискуссии о вето в Собрании.
После унизительного фиаско Робеспьера 28 августа, естественно, он имел психологическое основание замолчать, замкнуться в позе обиженного. Вот здесь как раз и проявилась впервые сила его характера, способность вступать в политический бой даже при самых неблагоприятных условиях. Он, как никто другой, глубоко осознал, что борьба против вето — основной, жизненный вопрос для развития революции. Поэтому он выступает против вето 29 августа, 7 сентября. Позиции сторонников абсолютного вето слабеют. Но предлагается опасный компромисс — предоставить королю приостанавливающее или суспенсивное вето, что, по мнению Робеспьера, было бы лишь замаскированной формой предательства революции. Он готовит большую речь, в которой хочет разоблачить всю опасную механику приостанавливающего вето и обосновать путь действия и продолжения революции. Он знает, что не встретит поддержки, хотя 10 сентября правые потерпели поражение. Собрание отвергло проект создания двух палат по примеру Англии и согласилось учредить единую палату. Однако создавалось впечатление, что на эту уступку пошли лишь для того, чтобы взять реванш в вопросе о вето. Об абсолютном вето уже не заикался сам Мирабо, хотя в душе он стремился именно к нему. Приходилось считаться с опасным движением в Париже против вето. Надеялись успокоить возбужденные умы с помощью приостанавливающего вето, изображая его как победу сторонников народного суверенитета. Особенно встревожила Робеспьера позиция близкого к нему Петиона, который считал, что опасность приостанавливающего вето в случае конфликта между королем и Собранием можно преодолеть путем обращения к народу, к избирателям. С трибуны Петион говорил, что решение спора народом будет не только «простым и легким делом», но и поможет политическому просвещению народа. Идея референдума казалась ему смелым, очень демократическим выходом, хотя на деле это было лишь маскировкой согласия предоставить королю право вето, хотя и приостанавливающего. Предложение обрекало революцию на страшный риск.