Каждый день перед сном повторялся один и тот же ритуал: мать выгребала всю мелочь из карманов. Она расставляла монеты стопками на столе и каждой в отдельности оглашала её важную миссию: «Эта стопка — на покупку тофу. Эта — на овощную закуску. Эта — на спички…» (Спустя годы я случайно обнаружил у неё спрятанные банкноты — свыше двух тысяч юаней — и так и не знаю, откуда взялись эти деньги.) Па покупку новых ботинок денег явно недоставало, поэтому она с особенным рвением мастерила обувь сама. Подошва, которую она изготовляла, получалась особенно прочной. Сделанной ею обуви было так много, что мы никак не успевали её сносить. Вместо тонкой нити она использовала толстую и часто звала меня помочь ей протянуть нитку. Верх башмаков мать обрабатывала с помощью самодельного рисового клея. Готовая обувь сушилась на балконе и напоминала стаю ворон, решивших устроиться на отдых.
Чтобы сэкономить, она не только мастерила башмаки, шила одежду, вязала шапки и шарфы, но и отказалась от транспорта и начала ходить пешком, одалживала газеты вместо того, чтобы их покупать, в еду клала меньше масла, больше соли. Сдала одну комнату внаём. У нас стало теснее, меня положили спать рядом с матерью на месте отца. В повести «Женщина, женщина, женщина» я упоминал о том, с какой почтительностью я часто крепко обнимал мамины ноги, чтобы она смогла почувствовать моё участие. Подошвы её ног были сухими и холодными, как зимние ростки бамбука. Большие пальцы были так сдавлены обувью, что вытянулись вверх, а косточки сбоку причудливо выпятились. Помню ещё, как совсем маленьким я часто вертелся вокруг этих ног. Однажды, идя вслед за матерью, я поднял голову и заметил на её брюках тёмно-красное пятно крови. Только потом я узнал про месячные, которые бывают у женщин. Не знаю, какое чувство примешивается к этим воспоминаниям, брезгливость или сочувствие. Почему-то сыновья отказываются воспринимать свою мать как земную, обыкновенную женщину, к примеру, представить, что у мамы может быть интимная жизнь — а ведь были моменты, когда я замечал её исполненный страсти взгляд, устремлённый на мужчину. Сын и в отце не желает видеть человека простого, заурядного. Например, невозможно представить, что он опорожняется, мочится, поверить в то, что иногда в темноте он предаётся похоти; представить, как в момент опасности оставляет товарища на произвол судьбы и бросается спасать свою шкуру, а ради расположения начальства не побрезгует угодничеством, способен даже предать друзей у них за спиной… Бывает ли так на самом деле? Жизнь безжалостно доказывает нам, что всё это правда. Я не раз был свидетелем того, как родители опасливо шептались, и постепенно стал смутно осознавать, что и у них найдутся скелеты в шкафу.
Однако они по-прежнему мои родители. Как мне их не любить?! Я продолжаю их боготворить даже справляющими большую и малую нужду, ночами предающимися любовным утехам, даже отказывающими в помощи нуждающемуся, лебезящими перед руководством. Я буду продолжать их любить. Пусть они вульгарны. Я сам такой же. Более того, мои потомки будут такими же вульгарными, но от этого я не перестану любить своих близких. Я ещё крепче обхватываю мамины ноги, постепенно отогревая у себя на груди сушёные бамбуковые ростки. Я всё ещё хочу обнять ноги отца, но могу лишь дотронуться до пустоты.
Мало-помалу до меня стал доноситься мамин храп. Я никогда не слышал, как мама храпит во сне, считал, что женщины настолько прекрасны, что не способны храпеть. Звук маминого храпа неожиданно оказался очень густым; она храпела громко, как будто её внутреннее напряжение наконец ослабло, словно она почувствовала облегчение и уверенность, что не могло меня не разочаровать.
Мне никак не удавалось уснуть. Часы били, отмеряя время и оставляя меня бодрствовать безо всякой надежды на сон. Я лежал, ожидая, когда в доме заскрипит пустое плетёное кресло, в котором раньше любил сидеть отец.
Кресло то и дело скрипело. Отчего бы это? Последние дни в доме творилось что-то странное. К примеру, однажды ночью из кухонного шкафа донёсся оглушительный грохот, сотрясший весь дом. Мама пошла взглянуть. Оказалось, что голубая фарфоровая пиала с цветочным орнаментом, из которой ел отец, без причины разбилась вдребезги. Вся остальная посуда была цела, упала лишь эта пиала. Что за напасть?
Со страхом я ждал телефонного звонка. В нашем доме был общий коридорный телефон. Когда на днях я подошёл ответить на звонок, из трубки донёсся прерывистый, сиплый мужской голос. Ни слова разобрать было нельзя. Я не понимал, что за человек был на другом конце провода. Мне казалось, что из трубки веет холодом загробного мира. Я испугался. Потом консьержка предположила, что это неполадки на телефонной станции. Допустим, проблема связана с АТС. Но почему ни с кем из соседей ничего подобного не происходило? С какой стати после нашего разговора консьержка опасливо прикрыла дверь и всё время озиралась по сторонам? Почему именно я услышал этот сиплый голос? Я не настолько наивен. Я был уверен: сиплый голос принадлежал человеку, который хотел со мной поговорить, но в то же время опасался, что я узнаю его. И он обязательно свяжется со мной ещё раз.
Снова я почувствовал еле различимый знакомый запах медицинского мыла «Учжоу». Им пропитаны волосы одного человека.
— Ещё не уснул?
Мама заметила, что я ворочаюсь.
— Немного душно, — сказал я.
— Сходи умойся или откинь одеяло, — предложила она.
Я решил ополоснуться в общем душе. По неосторожности опрокинул оставшуюся в тазике часть воды на стену. И тут же пронзительно вскрикнул, оцепенев от страха. Тёмное пятно от воды точь-в-точь повторяло профиль отца, только волосы длиннее.
Он пришёл, наконец-то пришёл и молча ждал, пока я позову его.
Меня точно парализовало, за несколько месяцев я совсем отвык от слова «папа». Онемевший язык отказывался ворочаться во рту. Я смог лишь машинально подобрать штаны, так и не издав ни единого звука.
Серая стена постепенно впитала в себя водяной след и стала подсыхать.
На стене снова показалась надпись «Здесь нужду не справлять», которая, как заевшая пластинка, ещё долго крутилась у меня в голове.
4
Профиль отца бесследно исчез, а я даже не успел сказать ему хоть слово. Я просто не знал, понятия не имел, что следовало говорить. Раньше я боялся того, что он жив. Теперь мне было страшно, что он мёртв. Я был способен только стоять, разинув рот. Предупреждение «Здесь нужду не справлять», как бетонная плита, похоронило во мне, тринадцатилетнем, все накопившиеся слова.
Потом я жил и работал в деревне, поступил в университет, перебрался из Хунани на Хайнань, повстречал на своём пути очень много людей, но так и не нашёл отца. Копившиеся внутри, но не нашедшие за все эти долгие годы выхода слова уже стали превращаться в труху. Стыдно признаться, но я уже оставил надежду найти его, воспоминания стали неясными и бессодержательными. У меня не осталось сил искать его в разводах и неровностях на стенах, в тени, падающей от лампы, в следах плесени. Он не оставил после себя ничего, кроме двух пожелтевших фотографий. То, что они были бессильны поднять со дна памяти, утекало и пропадало. Я уже с трудом вспоминаю, что поначалу он состоял в Гоминьдане[19], затем воевал на стороне коммунистов, показав себя с самой лучшей стороны. Последние годы жизни провёл в учебной аудитории за кафедрой. Ещё усилие — и проступают воспоминания о том, как мы сплели ему, спящему, маленькую косичку, как он рассёк ногу на дороге, — всё, что вам уже известно. Возможно, такое забвение и есть настоящая смерть? Вероятно, в этом нет ничего необычного. Разве мы не позабыли о десятках, сотнях поколений предков, продолжая курить, пить вино и признаваться в любви?