Дом этот старинный, в основе его особняк конца XVIII века, впоследствии неоднократно перестраивавшийся. Время значительно исказило флигель, в котором поселились Толстые. Долгое время здание использовалось не по назначению (до 1981 года, когда его передали музею Толстого, здесь был пункт приема вторсырья). Флигель построен (вместе с другим, идентичным ему – несохранившимся) в конце XVIII века. После пожара 1812 года он был увеличен и надстроен деревянным мезонином над центром фасада, обращенного во двор. Левая часть здания, несколько отступающая в глубь квартала от красной линии улицы, пристроена в 1845 году. Ныне здание предстает перед нами отреставрированным с восстановлением ампирной обработки фасадов и интерьеров, воссозданных по аналогам. Живя на Пятницкой, Толстой, уже известный автор «Севастопольских рассказов», с большой заинтересованностью работает над повестью. «Я весь увлекся “Казаками”, – писал он в дневнике 21 марта 1858 года. Здесь же к Толстому пришла мысль писать для детей. Малолетние племянники – оставшиеся без отца дети его сестры Марии Николаевны – тоже жили на Пятницкой: Варвара восьми лет, семилетний Николай и Лиза шести лет. Толстой занимался с ними: играл, читал им вслух (сказки Андерсена, названные им «прелестью»), ходил с детьми в зверинец, в балаганы. Однажды в театре во время представления дети заснули, что и подвигло Толстого на написание детской сказки под названием: «Сказка о том, как другая девочка Варенька скоро выросла большая». Сказка эта явилась первым произведением Толстого для детей.
Мы не случайно привели в начале главы свидетельство Афанасия Фета, «милашки», как окрестил его Толстой в дневниковой записи от 4-го сентября 1859 года. В этот период московской жизни Толстого они общаются часто и доверительно. А в одном из писем 1858 года Лев Николаевич признается Афанасию Афанасьевичу: «Душенька, дяденька, Фетенька! Ей-Богу, душенька, и я вас ужасно, ужасно люблю!». Встречаются они и на Пятницкой, и у Фетов на Малой Полянке.
Фет вспоминал, что у них «иногда по вечерам составлялись дуэты, на которые приезжала пианистка и любительница музыки графиня М.Н. Толстая, иногда в сопровождении братьев – Николая и Льва или же одного Николая, который говорил: “А Левочка опять надел фрак и белый галстук и отправился на бал”». На Пятницкую к Толстому приходит Салтыков-Щедрин. Одним из сблизивших их обстоятельств была общая страсть к цыганскому пению, которым они наслаждались в гостинице Шевалье в Камергерском переулке. Встречаясь на Пятницкой, они говорят о современной литературе, об искусстве. Толстой хвалил Салтыкова за рассказ «Из неизданной переписки», где тот изобразил характер «идеалиста» сороковых годов, «не сумевшего найти себе жизненного дела».
Но все же отношения двух писателей теплыми не назовешь, и все потому, что Салтыков-Щедрин вообще не щадил своих коллег. В частности, Льва Николаевича: «Толстой говорит о вселюбии, а у самого 30 тысяч рублей доходу, живет для показу в каморке и шьет себе сапоги, а в передней – лакей в белом галстуке, это, дескать, не я, а жена» или «И ведь какой хитрый этот Толстой: на прежнюю свою деятельность литературную, как пес на блевотину, смотрит, а деньги за издание этой блевотины берет хорошие». А вот о Тургеневе: «Певец патоки с имбирем», «Типичный литературный барин и умелый литературный болтунище». А Фету, с которым он познакомился у Толстого, Салтыков-Щедрин отдает одно из видных мест в «семье второстепенных русских поэтов».
Наконец, «счастливец» Александр Островский: «Только лавры и розы обвивают его чело, а с тех пор, как брат его сделался министром, он и сам стал благообразнее. Лицо чистое, лучистое, обхождение мягкое, слова круглые, учтивые. На днях, по случаю какого-то юбилея (он как-то особенно часто юбилеи справляет), небольшая компания (а в том числе и я) пригласила его обедать, так все удивились, какой он сделался высокопоставленный. Сидит скромно, говорит благосклонно и понимает, что заслужил, чтоб его чествовали. И ежели в его присутствии выражаются свободно, то не делает вида, что ему неловко, а лишь внутренно не одобряет. Словом сказать, словно во дворце родился. Квас перестал пить, потому что производит ветра, а к брату царедворцы ездят, и между прочим будущий министр народного просвещения, Тертий Филиппов, который ныне тоже уж не < – – – >, но моет < – – – > мылом казанским».
Не слишком щедрым был на похвалу Михаил Евграфович, противореча в данном случае своему псевдониму. Самое смешное, что это цитата из письма тому же Тургеневу от 6 марта 1882 года, из которого мы узнаем, что на том обеде был Иван Гончаров и «тихо завидовал, что у него нет брата-министра» (было чему завидовать – брат Островского служил министром государственных имуществ). А что же это за цензурные изъятия, помеченные тире? Неужели самого Салтыкова? Нет, это стыдливое ханжество советских литературоведов, полагавших, что великие русские писатели не имеют права на употребление в своих письмах слов, не предназначенных для аудитории 18+. Т. е. они, писатели, сразу родились великими, уверенными в том, что в их творчестве будет отражаться русская революция, их усадьбы превратятся в орденоносные музеи и святилища разума. Святые русские писатели не ругались матом, не изменяли женам, не пили и не курили. И вообще они появились на свет памятниками.
Вот что скрывала советская цензура: «Тертий Филиппов, который ныне тоже уж не пердит, но моет сраку мылом казанским». Ну и ничего не случилось от публикации этого предложения. Салтыков-Щедрин не стал от этого хуже (а даже наоборот: стал еще более правдивым – за что его так ценили наследники-соцреалисты). А уж читатели и подавно – не потеряли интереса к его творчеству. И все же, Лев Николаевич старался ничего подобного в своей переписке не допускать (знал, вероятно, что она будет опубликована!). А произведения Салтыкова-Щедрина он оценивал соответственно и более приличными выражениями: «Смерть Пазухина – невозможная мерзость», в дневнике от 30 октября 1857 года, или: «Читал “Отечественные записки”. Болтовня Щедрина», 3 апреля 1889 года. И опять «литературоеды» взялись за лопаты и вилы, переворачивая вверх дном толстовское наследие: неужели хоть слова доброго не молвил Лев Николаевич о Салтыкове? Ну не может такого быть, чтобы один великий русский писатель не любил другого. Они ведь все такие хорошие были, объединенные общим сочувствием к вечно обездоленному русскому народу.
Искали-искали, и нашли. В воспоминаниях Г.А. Русанова «Поездка в Ясную Поляну 24–25 августа 1883 года» говорится: «Хорошо он пишет, – закончил Толстой: – и какой оригинальный слог выработался у него. – Да, – сказал я и потом прибавил: – Такой же, в своем роде, оригинальный слог у Достоевского. – Нет, нет, – возразил Толстой: – у Щедрина великолепный, чисто народный, меткий слог, а у Достоевского что-то деланное, натянутое». Теперь о Достоевском нехорошо. Но о нем нехорошо можно было, в СССР его долго не издавали. Следующий счастливый случай был отмечен в 1901 году, когда болеющий Толстой, слушая чтение «Господ Головлевых», вдруг сказал, что они ему нравятся. И на том спасибо…
Живя на Пятницкой, Толстой посещает Аксаковых, уже знакомых ему Сергея Тимофеевича, и его сыновей Ивана и Константина. В их доме в Малом Левшинском переулке в ноябре 1857 года он читает свой рассказ «Погибший» («Альберт»). Слушают со вниманием, принимают хорошо. Так что впечатления от общения с Аксаковыми остались «милые»: «Очень милы они были» (26 ноября), «милостиво поучают» (5 декабря), Константин Аксаков «мил и добр очень» (28 декабря). Толстой не обманывается. Проявляемые к нему чувства искренни: «С Толстым, – пишет С.Т. Аксаков в 1857 году, – мы видаемся часто и очень дружески. Я полюбил его от души; кажется, и он нас любит».
Радушно принимают Толстого Берсы. Они живут в казенной квартире в Потешном дворце Кремля большой дружной семьей, во главе с гоф-медиком, врачом Московской дворцовой конторы Андреем Евстафьевичем Берсом (1808–1868) и его женой, Любовью Александровной (1826–1886), урожденной Иславиной. Последнюю Толстой знал с детства, по-соседски, их тульские имения стояли недалеко друг от друга. Летом Берсы жили на даче в Покровском-Стрешневе, куда Лев Николаевич также наведывался. «Что за милые, веселые девочки!» – говорил он о дочерях Берсов – Софье (1844–1919), Татьяне (1846–1925) и Елизавете (1843–1919). В 1862 году Софья станет ему женой.
На Пятницкой Толстой не только пишет, но и много читает. По-прежнему уделяет он время и физическому совершенствованию. Фет рассказывает, что «в то время у светской молодежи входили в моду гимнастические упражнения, между которыми первое место занимало прыганье через деревянного коня. Бывало, если нужно захватить Льва Николаевича во втором часу дня, надо отправляться в гимнастический зал на Большой Дмитровке. Надо было видеть, с каким одушевлением он, одевшись в трико, старался перепрыгнуть через коня, не задевши кожаного, набитого шерстью конуса, поставленного на спине этого коня. Неудивительно, что подвижная, энергичная натура 29-летнего Льва Толстого требовала такого усиленного движения, но довольно странно было видеть рядом с юношами старцев с обнаженными черепами и выдающимися животами. Один молодой, но женатый человек, дождавшись очереди, в своем розовом трико, каждый раз с разбегу упирался грудью в круп коня и спокойно отходил в сторону, уступая место следующему».
Любопытно, что, уезжая в Ясную Поляну, Толстой старался не изменять своим московским привычкам. Не найдя деревянного коня, он стал прыгать через живую кобылу, что вызвало ряд недоуменных вопросов у дворовых людей. Не имевшие представления о том, что такое гимнастика, они никак не могли взять в толк, чем это граф каждый день подолгу занимается.
Яснополянский староста жаловался: «Придешь к барину за приказанием, а барин, зацепившись одною коленкой за жердь, висит в красной куртке головою вниз и раскачивается; волосы отвисли и мотаются, лицо кровью налилось, не то приказания слушать, не то на него дивиться». «Я не пойду, идите сами, он там голый кувыркается», – отказывалась выполнять приказание барыни, сестры Толстого Марии Николаевны, ее горничная Агафья.
Живя на Пятницкой, Толстой озадачен решением важной, по его мнению, государственной проблемы – что делать с российскими лесами. Сделав вывод о неверном управлении лесным хозяйством империи, он составил свой проект реформы оного. Толстой предлагал передать дело лесонасаждения частным предпринимателям, обязав их, за право владения землей в течение известного срока, очищать вырубленные участки леса от пней и дурных пород и засаживать их определенным количеством известных пород саженцев. Эксперимент по введению сей реформы Толстой предложил начать в его родной Тульской губернии в 1858 году.
21 октября 1857 года он покидает дом на Пятницкой и едет в столицу на встречу с министром государственных имуществ Муравьевым, надеясь убедить его в целесообразности своего проекта, сулящего «громадные выгоды для целого края» и «выгоды финансовые для казны». Однако, из этого ничего не выходит. Не прошло и десяти дней, как Толстой вернулся восвояси. Отрицательный ответ, данный Толстому, можно трактовать и как пожелание ему больше заниматься своей собственной усадьбой.
Волнует графа и еще одна нерешенная проблема, правда, менее масштабная, чем перестройка лесного хозяйства России. Он так и не женился, а пора бы уже. Ведь жизнь его приближалась к четвертому десятку. Поиск невесты заставляет его вновь и вновь появляться в свете на всякого рода званых вечерах, балах и маскарадах. Его видели даже в Московском благородном собрании, известной ярмарке невест. Одевался он по моде. Щегольство его бросалось в глаза, он появлялся на улице «в новой бекеше с седым бобровым воротником, с вьющимися темно-русыми волосами под блестящей шляпой, надетою набекрень, и с модною тростью в руке».
В то время было немало женщин, положивших свой глаз на тульского богатыря, с легкостью одолевавшего деревянного коня в гимнастическом зале. О романе с Валерией Владимировной Арсеньевой, некогда внушившей Толстому радужные мечты о счастливой жизни, мы писали в предыдущей главе. Впрочем, отрезвление пришло к нему довольно быстро. И когда в декабре 1857 года он получил от нее письмо, где она выражала свою готовность разорвать отношения с другим ее текущим женихом и выйти замуж за Толстого, он учтиво посоветовал ей «приободриться и пойти на какой-нибудь решительный шаг в жизни, быть может, выйти замуж», также он сообщал мимоходом, что сердце его совершенно свободно.
Были и другие, внимание которых к своей персоне отметил Толстой – Е.И. Чихачева, О.А. Киреева, А.Н. Чичерина, что позволило одной из современниц говорить, что за ним «вся Москва страшно ухаживала». Но все эти женщины мало его занимали, ведь он тогда «очень был интересен, даже его дурнота имела что-то привлекательное в себе. В глазах было много жизни, энергии. Он всегда говорил громко, ясно, с увлечением даже о пустяковых вещах, и с его появлением вдруг все озарялось. Всякая скука мигом исчезала, лишь только он покажется».
Толстого влекло в другую сторону. «А. – прелесть, – доверяется он дневнику 6 ноября 1857 года – положительно женщина, более всех других прельщающая меня». «По вечерам я страстно влюблен в нее, и возвращаюсь домой полон чем-то, – счастьем или грустью – не знаю», – записывает он 1 декабря. И все это о замужней Александре Алексеевне Оболенской, сестре его друга, тульского помещика Дмитрия Дьякова.
Не ушла от его внимания и Екатерина Федоровна Тютчева, дочь поэта, с которым Лев Николаевич также видится в этот период. «Тютчева мила и хочет быть такою со мной», – записывает Толстой 4 декабря 1857 года. Накануне нового 1858 года Толстой записывает: «Тютчева начинает спокойно нравиться мне». В день нового 1858 года: «К. очень мила». Затем 5 января: «К. слабее, но тихой ненависти нет». 7 января: «Тютчева вздор!». «Нет, не вздор, – возражает Толстой сам себе на следующий день. – Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего». 19 января: «Т. занимает меня неотступно».