На следующий день по приезде в Первопрестольную Лев Николаевич пишет длинное письмо возлюбленной, где предсказывает им обоим общее «счастливое время», которому будет предшествовать «огромный труд – понять друг друга и удержать друг к другу любовь и уважение». А иначе – пустота, «громадный овраг» в отношениях. В послании находится место и наставлениям: «Живите так, чтоб, ложась спать, можно сказать себе: нынче я сделала 1) доброе дело для кого-нибудь и 2) сама стала хоть немножко лучше». Заканчивается письмо словами: «Но чем бы все это ни кончилось, я всегда буду благодарить Бога за то настоящее счастье, которое я испытываю, благодаря вам – чувствовать себя лучше и выше, и честнее. Дай Бог, чтобы вы так же думали».
Пытаясь подавить «тоску невыразимую», Лев Николаевич в отсутствии рядом Варвары Арсеньевой навещает родню и знакомых – сестру Машу, которой рассказывает о невесте («она на ее стороне»), Сухотиных, Волконских, Боткина («очень приятно»), Островского. С драматургом не заладилось: «Он грязен и, хотя добрый человек, холодный самолюбец». Вечерами Толстой убивает скуку походами в Малый театр, где смотрит «Горе от ума» – хорошо, что не Островского, а Грибоедова, потому впечатление от театра выражено словом «отлично». Посещает Английский клуб. В гостинице читает «Полярную звезду», в которой Герцен хвалит его: «Из новых произведений меня поразила своей пластической искренностью повесть графа Толстого “Мое детство”». Аккуратно ведет дневник. Но тоска усиливается нездоровьем, которое сопутствовало приезду в Москву, у Толстого «страшная мигрень».
А вот Василий Петрович Боткин последствий мигрени не почуял: «Был у меня Толстой, проездом из деревни в Петербург. Одинокая жизнь в деревне принесла ему много добра, он положительно стал лучше, т. е. проще, правдивее и сознательнее; кажется, и внутренней тревожности стало в нем меньше. Он кончил половину своей "Юности", листов в 10 печатных, – но я ничего не знаю из нее, он уже из деревни послал ее в Петербург. Читал он мне записки своего брата об охоте на Кавказе, – очень хорошо; у брата его положительный талант», – рассказывал Боткин Ивану Тургеневу в письме от 10 ноября.
6 ноября Лев Николаевич выезжает в столицу (до постройки железной дороги к удобству постояльцев гостиницы Шевалдышева была контора дилижансов на первом этаже, отсюда можно было отправиться сразу в Санкт-Петербург). Соседями в пути оказались Тишкевич с Волконским, а также Чарльз Диккенс – его роман «Крошка Доррит» Толстой захватил с собой. Диккенса он ценил: «Какая прелесть Давид Копперфильд», из дневника от 2 сентября 1852 года. Более того, читал не только в русском переводе, но и в подлиннике: «Купи мне Диккенса (Давид Копперфильд) на английском языке», – просил он брата Сергея в декабре 1853 года. Самого писателя (которого по праву ставят на одну полку с нашим классиком) он лицезрел воочию во время второго своего зарубежного путешествия в Лондоне, но не познакомился: «Видел Диккенса в большой зале, он читал о воспитании. Я тогда разговорный английский язык плохо понимал, знал его только теоретически». В яснополянском доме висел портрет Диккенса.
«Вы по-русски читали? По-английски это несравненно лучше выходит», – говорил Толстой одному из своих собеседников о Диккенсе, приводя в пример «Записки Пиквикского клуба», герои которого, как известно, путешествовали в дилижансе. Пиквик и Уэллер-старший особенно ему нравились, были у него и любимые сцены из этого романа, пересказывая которые он часто хохотал, удивляя очевидцев, впервые услышавших и увидевших смеющегося Толстого. Называя любимого Диккенса мировым гением и учителем литературного языка, «которые родятся раз в сто лет», Лев Николаевич говорил, что он оказал на него большое влияние, но все же не самое главное, как Стендаль. И теперь, уважаемый читатель, не упадите со стула – Стендаль тоже бывал в этом доме, история которого чудесным образом переплетена еще и с толстовским творчеством.
Лев Николаевич не знал, что почти сорок лет назад до него, когда и гостиницы не было в помине, под крышей столь гостеприимного дома нашел себе убежище француз Фредерик Стендаль. Быть может, следует сей факт увековечить памятной доской? Нет, не стоит. Ведь будущий сочинитель «Красного и черного» приехал к нам в 1812 году в обозе французской армии. И мы его не приглашали. А звали его тогда Анри Бейль и о писательской карьере он еще не помышлял. Москва очаровала армейского интенданта Бейля. Жаль, недолго удалось ему наслаждаться московскими красотами, потому как буквально через несколько часов после въезда наполеоновских солдат в Москву 2 сентября 1812 года город загорелся, да еще как!
Как и положено будущему великому писателю, свои впечатления от грандиозного пожара Стендаль доверил дневнику, из которого мы узнаем о посещении дома на Тверской: «В четвертом часу мы отправились в дом графа Петра Салтыкова. Он показался нам подходящим для его превосходительства. Мы пошли в Кремль, чтоб сообщить ему об этом. По дороге остановились у генерала Дюма, живущего в начале переулка. Из Кремля явились генерал Дарю и милый Марсиаль Дарю. Мы повели их в дом Салтыкова, который осмотрен был сверху донизу. Дом Салтыкова Дарю нашел неподходящим, и ему предложили осмотреть другие дома по направлению к клубу».
Итак, генерал Дарю счел дом бывшего московского главнокомандующего не подходящим для себя, направившись к Английскому клубу, который в то время находился на Страстном бульваре. А что же Стендаль? Он вновь принялся за дневник. Читая его сегодня, мы вправе сказать, что московские записки Стендаля есть не что иное, как зафиксированный процесс превращения писателя в мародера и обратно. Как и все боевые товарищи, он грабил, тащил, что плохо лежит, короче говоря, мародерствовал. Но иногда в нем просыпалась тяга к сочинительству.
Мы не слишком преувеличим, если скажем, что так и не покорившаяся французам Москва весьма серьезно поучаствовала в формировании прозаика Стендаля – слишком глубоки были раны, нанесенные наполеоновским воякам русской кампанией, вызвав непроходящую, ноющую боль в сердце впечатлительных галлов. Недаром Лев Николаевич как-то признался: «Я больше, чем кто-либо другой, многим обязан Стендалю. Кто до него описал войну такою, какова она есть на самом деле?». Вероятно, написать войну «такою» Стендалю позволил и бесценный личный опыт, полученный им в Москве во время Отечественной войны 1812 года.
В 1901 году во время беседы с французским профессором Полем Буайе в Ясной Поляне Толстой говорил: «Стендаль? Я хочу видеть в нем лишь автора “Пармской обители” и “Красного и черного”. Это два несравненных шедевра. Перечитайте в “Пармской обители” рассказ о битве при Ватерлоо. Помните, как Фабриций едет по полю битвы, абсолютно ничего не понимая, и как ловко гусары снимают его с коня, с его прекрасного “генеральского коня”. Впоследствии на Кавказе мой брат, ставший офицером раньше меня, подтверждал правдивость этих описаний Стендаля… Повторяю, во всем том, что я знаю о войне, мой первый учитель – Стендаль». Военные сцены в «Войне и мире» удались исключительно благодаря описанной Стендалем битве при Ватерлоо. Москва повлияла на Стендаля, а тот – на Толстого. Круговорот впечатлений в литературе.
Гостиница Шевалдышева славилась своим кофе, приготовлением которого занимался бывший крепостной повар Кузьма, откуда-то узнавший секреты его разнообразного приготовления (особенно ему удавалось кофе по-турецки). Лев Николаевич, надо полагать, пил кофе, вернувшись в свой номер после скитаний по домам московских знакомых. Компанию ему бы мог составить Афанасий Фет, появись он в это время на пороге. Афанасий Афанасьевич и не скрывал, как часто он ходил к Шевалдышеву пить кофе, искусно прикрываясь совершенно иными причинами, а именно встречами с Тютчевым: «Было время, когда я раза три в неделю заходил в Москве в гостиницу Шевалдышева на Тверской в номер, занимаемый Федором Ивановичем. На вопрос: “Дома ли Федор Иванович?” – камердинер-немец, в двенадцатом часу дня, – говорил: "Он гуляет, но сейчас придет пить кофей". И действительно, через несколько минут Федор Иванович приходил, и мы вдвоем садились пить кофей, от которого я ни в какое время дня не отказываюсь. Каких психологических вопросов мы при этом не касались! Каких великих поэтов не припоминали! И, конечно, я подымал все эти вопросы с целью слушать замечательные по своей силе и меткости суждения Тютчева и упивался ими». И упивался кофе, добавим мы.
Так что гостиницу Шевалдышева писатели полюбили. Хвалил ее Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин: «Я знаю Москву чуть не с пеленок. На Тверской, например, существовало множество крохотных калачных, из которых с утра до ночи валил хлебный пар; множество полпивных (“полпиво” – легкий напиток, А.В.), из которых сидельцы с чистым сердцем выплескивали на тротуар всякого рода остатки. По улице свободно ходили разносчики с горячими блинами, грешневиками, гороховиками, с подовыми пирогами “с лучком, с перцем, с собачьим сердцем”. Воняло от гостиниц Шевалдышева, Шора, а пониже от гостиниц “Париж” и “Рим”. В этих приютах останавливались по большей части иногородные купцы, приезжавшие в Москву по делам, с своей квашеной капустой, с соленой рыбой, огурцами и прочей соленой и копченой снедью, ничего не требуя от гостиницы, кроме самовара, и ни за что не платя, кроме как за “тепло”. А нынче пройдитесь-ка по Тверской – аромат! У Шевалдышева – ватерклозеты, в "Париже" – ватерклозеты». Заметьте, что Салтыков-Щедрин не пишет про аромат кофе, а лишь про ватерклозеты – видно, отразилась на его восприятии действительности вице-губернаторская деятельность в Рязани и Твери. Даже странно, что автору «Господ Головлевых» что-то понравилось, ибо дядька он был вредный (о чем мы расскажем в следующей главе).
А что до гостиницы, то в ее номерах останавливались не только почти все знатные литераторы середины XIX века, но также их герои, например, персонаж романа «Масоны» Писемского, отвечающий, что поселился он «у Шевалдышева, как всегда, у Шевалдышева». Или герой лесковского рассказа «Некуда», отправившийся по здешнему адресу за пятиалтынный, на извозчике.
И пора бы закончить главу – ведь гостиница-то не резиновая (хоть и писателей у нас много!) и давно канула в небытие. Да только вот огромный круг толстовского окружения не дает хлопнуть дверью. Именно этот дом на Тверской улице стал последним прибежищем одного из богатейших людей царской России, издателя книг и газет Ивана Дмитриевича Сытина, немало сил положившего и для выпуска толстовских сочинений. В 1913 году Сытин издал «Полное собрание сочинений Л.Н. Толстого» в двух вариантах – двадцати и двадцати четырех томах.
Жизнь Ивана Сытина – пример того, как много может достичь предприимчивый и деловой человек, думающий не только о личном обогащении, но и о пользе для своей страны. Родившись в 1851 году, сын волостного писаря из Костромской губернии, окончивший всего два класса сельской церковноприходской школы, в 1866 году приехал он покорять Москву. А было ему тогда пятнадцать лет. Нанявшись «мальчиком для всех надобностей» в книжную лавку купца П.Н. Шарапова на Никольской улице, вскоре Сытин стал его деловым партнером. А уже через десять лет он открыл и собственное дело – литографию на Воронухиной горе, близ Дорогомиловского моста. Сам Иван Дмитриевич позднее вспоминал: «Наша маленькая литография, открытая в 1876 году, росла, как молодое деревце». Как приятно нам, москвичам, сознавать, что деревце это вросло своими мощными корнями в московскую почву, напитавшись его соками и превратившись в мощное дерево, ставшее опорой российского книгоиздания на многие десятилетия вперед.
Предприятие Сытина не было первым в своем деле, в Москве было достаточно типографий, печатавших и книги, и лубок. Но товары Сытина выгодно отличались от изделий его конкурентов своей невысокой стоимостью и хорошим качеством. Доходы Сытина росли. В 1882 году на Всероссийской промышленной выставке, проходившей в московском Петровском парке, печатная продукция типографии Сытина впервые была отмечена медалью. И это было только начало, впоследствии немало медалей самых различных достоинств было присуждено книгам Сытина на выставках в России и за рубежом. Кстати, на той выставке побывал и Толстой, но с Сытиным тогда ему не удалось пообщаться. Лев Николаевич пришел в Петровский парк с космистом Николаем Федоровым и, осмотрев представленные достижения промышленности, изрек потрясающую своим содержанием и лаконичностью фразу: «Динамитцу бы!».
Сытин в 1883 году вместе с компаньонами организовал издательское товарищество «И.Д. Сытин и К» для выпуска календарей, учебников и наглядных пособий. Так он попал в поле зрение Черткова, порекомендовавшего его Толстому. Лев Николаевич в это время как раз задумался о необходимости издания дешевых и популярных книг для широкого круга читателей, качественных по форме и содержанию. Так было положено начало просветительской деятельности издательства «Посредник». Сытин рассказывал:
«Наша совместная работа с В.Г. Чертковым продолжалась лет 15. Что это было за время! Это была не простая работа, а священнослужение. Я вел свое все развивающееся дело. Рядом шло дело “Посредника”. Я был счастлив видеть интеллигентного человека, так преданного делу просвещения народа. Чертков строго следил, чтобы ничто не нарушило в его изданиях принятого направления. Выработанная программа была святая святых всей серии. Все сотрудники относились к этому начинанию с таким же вниманием и любовью. Л.Н. Толстой принимал самое близкое участие в печатании, редакции и продаже книг, много вносил ценных указаний и поправок. Любил он ходить ко мне в лавку, особенно осенью, когда начинался “слет грачей”, как мы называли офеней, которые с первопутком трогались в путь на зимний промысел – торговлю книгами и иконами. В это время в лавке часто собиралось их до 50 человек сразу. Офени сами отбирали себе книги и картины. Целый день шла работа, слышались шутки, анекдоты. В это время любил заходить в лавку Л.Н. Толстой и часто подолгу беседовал с мужиками. Он ходил в русской одежде, и офени часто не знали, кто ведет с ними беседу. Льва Николаевича всегда дружески встречал наш кассир Павлыч, большой балагур.
– Здравствуйте, батюшка Лев Николаевич, – встречал он великого писателя. – А сегодня у нас, касатик, грачи прилетели. Ишь, в лавке какую шумиху несут. Уж очень шумливый народ-то. Иван Дмитриевич им языки-то размочил – хлебнули, теперь до вечера будут галдеть, а к вечеру, батюшка, в баню будут проситься. И водим, касатик, водим.
Лев Николаевич смеется, отходит к прилавку, в толпу: