— Обещал — выполнит.
— Так теперь многое изменилось. С тетенькой своей он собирается снова жить? Или бросила она его?
Я буквально вырвался от нее и поспешил за дверь. Я сильно уже опаздывал.
Говоря матери, что хватит с меня уже уголовников, я не шутил. Отец у меня сидит в тюрьме. При посторонних мать говорит о его местоположении конфузливо и с ужимками, чтобы дурно пахнувшее дело заблагоухало более приятно. Мол, вот такой у нас казус произошел. В ее исполнении это пикантная, едва ли не веселая история — папа у нас немножечко проштрафился на своей работе, хотя в целом он человек порядочный, любой это подтвердит, и т. д. и т. п.
Мрачный дуализм ее статуса — брошенная жена заключенного — маму нервирует. Она говорит направо и налево, что развелась с мужем из-за того, что его посадили, хотя на самом деле эти события никак не связаны. Отец расстался с ней еще до того, как сел в тюрьму. Но матери спокойнее, если все будут думать, что это она бросила мужа.
В детстве отец всегда был для меня фигурой второстепенной, чему причиной являлась моя болезнь. Мать, воюя ежедневно и еженощно за мое спасение, заслонила от меня всех других людей. Почти до пятнадцати лет я жил в симбиозе с мамой, дышал благодаря ей, думал благодаря ей. Она будила меня по утрам, делала массаж, кормила завтраком, вела к врачу. Я был беспомощным птенцом, которому требовалась неустанная опека. Папа же был лишь кем-то вроде донора. «Надо бы, чтобы папа заплатил за трансфузию», — говорила мама, или: «Хорошо бы папе дали премию, мы тогда сунем на лапу за путевку тебе в реабилитационный центр», «Папа, слава богу, получил зарплату вовремя — не придется занимать на….». Кроме как дать денег, папа помочь мне ничем, по мнению мамы, не мог. Он и давал, давал исправно. Только став взрослым, я узнал, что как бухгалтер он не всегда бывал честен, потому что вечно маме требовались более чем солидные суммы на мое лечение, и если бы он ей отказал, то его ждала бы участь похуже тюрьмы. Родители у меня оба жулики, мама от Бога, а папа от безысходности.
Папа был со мной лишь в промежутках между процедурами и операциями, составлявшими мою жизнь. Не то чтобы он не интересовался мной, но мать — на тот момент — обезумевшая самка, сражающаяся за жизнь своего детеныша, — не допускала таких глупостей, как игры с самцом-производителем. Это было, по ее мнению, непозволительной роскошью. Минуты, проведенные с папой, были редкими, но оттого они были особенно сладки. Складывая с папой плиточки домино с червоточинками-глазкаPми или собирая конструктор, я понимал, что сейчас я живу какой-то другой — праздничной, а не обычной своей жизнью, и старался всячески праздник этот продлить. Но мать неумолимо тянула меня к врачам. Я немного обижался на нее.
Я очень рано понял — не стоит жаловаться, когда мама тащит меня к остеопату, запрещая играть с папой, иначе последует скандал. Я страдал из-за антагонизма родителей. Отец говорил: «Дай ребенку пожить здоровой жизнью». Я соглашался с ним. Мать вставала на дыбы: «Конфетками его задобрить хочешь? Мороженым? А как печень у него прихватит — иди, мама, спасай? Конечно, ты в него не горькую микстуру засовываешь, а сладости. Тебе легче». Я соглашался и с ней.
Мать так и не смогла его простить. За то, что ни разу не дал ей повода упрекнуть себя. За то, что он ушел к своей Лилечке — «корове сисястой», только когда я стал полностью здоров. За то, что исправно переводил ей деньги и после расставания. За то, что жить он стал у Лилечки, а мать — в нашей квартире, которая по документам принадлежит ему. За то, что его посадили именно в тот момент, когда мама уже привыкла жировать на утаенные в бензиновой фирме деньги и поверила, что они — навсегда.
Лучше бы он ушел к Лилечке, когда я болел, тогда матери было бы легче — ее обида стала бы абсолютно законной, обрела бы силу и мощь и вылилась бы в какие-то конкретные действия. Лучше бы мать переболела своей бедой в острой форме сразу и забыла о ней раз и навсегда. Теперь мать не может шипеть на него в полный голос.
По закону квартира папина, завещал он нам ее только на словах, и мать теперь переживает, как бы корова сисястая не погнала «нашего уголовника». Тогда и он нас попросит из квартиры. «Не оставил бы нас всех на улице», — однажды неожиданно сказала мать, после того как целый день у нее все валилось из рук. Страх отравил ее существование, затмив собой даже обиду. «И с Зинаидой все как-то… непонятно, — добавила она, — никакой стабильности». Зинаида Андреевна, которая упорно отказывалась умирать, если не рушила ей все планы, то, по крайней мере, откладывала их на неопределенный срок.
Напрасно я уверял мать, что папа — человек, который просто физически, просто благодаря своей природе, не выгонит бывшую жену на улицу, и что он скорее снимет себе комнату на последние деньги, чем заберет свои обещания назад. Теперь, когда до освобождения оставалось всего полгода, мать стала особенно нервной и плаксивой и то и дело просила меня «поговорить» с отцом, чтобы он передал нам жилье по закону. Мои уверения в том, что коли отец и раньше не был тираном и не лишал ее крова над головой, то и теперь так не поступит, в том, что и так достаточно из-за нас пострадал, действия не возымели. «Мало ли, он в тюрьме совсем другим стал. Крутым», — сказала она, шмыгнув носом, и я не удержался — рассмеялся. Отец — и крутой…
Записи в дневнике становились злее, почерк — дурным, торопливым.
Навещал папу только я. Мама слишком далеко зашла в своей ненависти, чтобы восстановить нормальные отношения. Но за последний год (близость к часу икс всех нас меняет) к моим передачам (сигареты, предметы личной гигиены, скромные подарки на день рождения и двадцать третье февраля) стали подмешиваться и мамины подношения — сначала чисто символические, затем более солидные. Робкие попытки умаслить бывшего.
В вопросе с квартирой я молчаливо занял сторону папы и никогда не позволял себе «поговорить» с ним на эту тему, на чем так настаивала мама. Не то чтобы меня эта проблема не волновала, просто какой-то внутренний барьер не давал мне сделать этого. Я не чувствовал себя вправе заговаривать с отцом о жилье. Я вообще никогда не говорил ему о настроениях, что царят у нас в квартире. В каком-то смысле отец попал в тюрьму из-за меня. Из-за нас с матерью. В конце концов, я верил в его порядочность.
Отец не заявит нам, чтобы мы выметались, уж с его-то стороны неожиданностей не придет. Во время свиданий мы болтали о чем угодно, но я всегда подавлял в себе это подленькое желание спросить его напрямик, что с нами будет, если оно вдруг возникало. Даже мысль о подобном разговоре — кощунство, и просить милости от папы некрасиво и подло. Но бес сомнения, хоть и ослабленный и практически побежденный, нет-нет да и мучил меня, очень уж мать накачивала меня своими страхами. Возвращаясь домой, я врал матери, что отец отказывается пока говорить со мной о квартире, хоть это и было неправдой. Мама стенала и грозилась поехать к нему сама. «Все жилы из меня вытянуть хочет, паршивец, — задумчиво говорила она, — упрямым был, упрямым и остался».
Зайдя в аптеку, я увидел, что Света разговаривает по телефону, и хотел уже было прошмыгнуть мимо нее в помещение для персонала, но она заметила меня. Теперь, верно, поспешит доложить Катерине Семеновне, что я опоздал. Света вообще всегда с подчеркнутым интересом относилась к моей персоне — негласно посвятила себя в надзиратели и осведомители хозяйки. Тот факт, что я игнорировал ее тем сильнее, чем активнее она была, ее не останавливал. И сейчас я напустил на себя независимый вид и не извинился. Она лишь сузила глаза, когда я поздоровался.
Работа в аптеке меня тяготила, я не дорожил ею по-настоящему. Если честно, я вообще ею не дорожил. По секрету скажу, я вообще думаю о том, чтобы уволиться.