Книги

Империя в поисках общего блага. Собственность в дореволюционной России

22
18
20
22
24
26
28
30

Сопоставление, с одной стороны, приверженности Екатерины идее частной собственности и, с другой – стремление либералов рубежа веков найти альтернативу этой идее свидетельствует о том, что индивидуализм не является эксклюзивной характеристикой либеральной идеологии. Более того, поскольку и Екатерина, и позднейшие интеллектуалы осмысляли частную собственность под влиянием Запада, двойственное восприятие индивидуализма не является особенной чертой России. На самом деле существовало множество различных «индивидуализмов» (консервативно-романтический и либеральный), и, следовательно, были также и разные версии частной собственности, которые наполнялись разнообразными социальными и культурными значениями. Таким образом, было бы ошибкой предполагать, что все либералы видят частную собственность как абсолютное благо, так же и слишком большим упрощением было бы утверждать, что противники либералов считают частную собственность абсолютным злом. Представления о собственности исторически были разнообразны и изменчивы, и основная цель этой книги – проследить причины, обстоятельства и движущие силы, стоявшие за этими переменами в России.

В этой книге меня более всего интересует не сама история о постепенном ограничении индивидуальной свободы на владение вещами, а появление «общества» как носителя прав и свобод – и в практическом аспекте, и в риторике и представлениях. Установление общественного достояния требовало одновременно и ограничения индивидуальных прав собственности, и реформирования государства; оно продемонстрировало, что модель абсолютной частной собственности, поддержанная монархическим государством на основании неписаного договора о лояльности и не оставлявшая места для общества, была по сути антилиберальной. Российские либералы, выступавшие с этими идеями, были не одиноки: Эмиль Дюркгейм указывал в 1899 году, что «индивидуализм развивался в истории такими же темпами, как и этатизм»[29]. Леон Дюги развил эту идею, утверждая, что государство должно рассматриваться не как квинтэссенция общественной власти, но как инстанция, предоставляющая общественные услуги, как «непосредственное осуществление общественного интереса»[30]. Не удивительно, что работы Дюркгейма и Дюги и концепция возвращения «общества» в качестве субъекта права и политики стали невероятно популярны в России.

Российские либералы, однако, пошли еще дальше в своей критике индивидуализма и государства, утверждая, что государство в своей тогдашней форме являлось препятствием для формирования нации и разрушало общественную солидарность. Вместо двухмерной модели (индивид/государство) они развили концепцию трехмерной формы управления (индивид/общество/государство) и обличали беспредельный индивидуализм как отклонение от подлинного (локковского) либерализма, равно как критиковали чрезмерное государственное вмешательство. Павел Николаевич Милюков, лидер главной российской либеральной партии – Конституционно-демократической, выразил эту идею четко в статье о свободе слова (1905)[31]. Он видел свободу намного более ограниченной и согласованной с общественными интересами, чем то было в либеральных построениях начала XIX века. Согласно Милюкову, как неумеренный индивидуализм, так и чрезмерный государственный контроль (или цензура в случае печати) разрывали ткань общества, разрушая социальные и культурные связи как между индивидами, так и между сменяющими друг друга поколениями.

В то же время стоит отметить, что защитники этого нового представления о собственности не думали, что они подрывают или умаляют ценность самой индивидуальной свободы. Богдан Александрович Кистяковский в эссе «В защиту права» (1909) высказал знаменитую мысль, что свобода и порядок – две стороны права, и сетовал на отсутствие «идеала правовой личности» в российской традиции, несмотря на одержимость российской интеллигенции личностным началом[32]. Кистяковский и другие мыслители, по всей видимости, предлагали альтернативную концепцию личности как комбинации внутренней духовной свободы, гражданской зрелости и самодисциплины[33]. Приветствуя возрождение идеалистического взгляда на личность, российские либералы осуждали индивидуализм как его крайнее и извращенное воплощение[34]. Иначе говоря, как пишет Майкл Фриден о философии права британских либералов конца XIX века, «индивидуальность… заменила индивидуализм»[35].

Конечно, и до Кистяковского и Милюкова многие российские философы осуждали частную собственность и индивидуализм, среди них наиболее известными были славянофилы и народники. Однако те либералы, чьи идеи я здесь анализирую, предлагали иной взгляд: они старались не устранить, а преобразовать частную собственность, удалив из этого понятия индивидуалистические черты. Каким образом? Как они представляли себе частную собственность без индивидуализма и каковы были политические и культурные последствия такого видения? С точки зрения классической либеральной доктрины гипотеза о том, что можно отделить идею частной собственности от индивидуализма, кажется невозможной, поскольку собственность считалась главным качеством индивида и основным символом гражданственности[36]. C XVII века понятие собственности стало главной основой гражданской добродетели, что давало мощное обоснование для этого института и было полезным средством для примирения моральных требований с материальными интересами[37].

К концу XIX века, однако, кажущиеся простыми отношения между добродетелью и собственностью были поставлены под вопрос, и для некоторых критиков тот факт, что кто-то владел собственностью, был недостаточным для суждения о том, хороший ли он/она гражданин[38]. Для этих критиков собственность не была тем, что в раннемодерной философии «квалифицировало индивида для гражданства»[39]. Наоборот, чтобы быть владельцем, нужны особые характеристики: обладание знаниями (иногда требуются специальные знания в определенной области или способность нанять профессионала для управления собственностью), чувство гражданской ответственности, признание того, что существует более важный, общественный интерес и готовность при необходимости уступить этому интересу.

Противоположный взгляд – что собственность сама по себе может создать хорошего гражданина – продолжал присутствовать в правительственной программе реформ. Это было заметно в утопической идее П. А. Столыпина создать новый социальный и политический порядок посредством индивидуализации крестьянского землевладения[40]. Тем не менее, как показал Янни Коцонис, российские реформаторы позднеимперской эры, многие из которых были технократами на службе государства, сомневались, что крестьяне были достаточно развиты, чтобы выступить в качестве землевладельцев, и в конце концов понизили статус собственности крестьян с «частной собственности» до эвфемистической «индивидуальной собственности»[41]. Как показывает мое исследование, сторонники реформирования собственности оспаривали мнение о пользе, присущей частному владению, и предлагали ввести обширный контроль со стороны экспертов над проявлениями власти собственников всех категорий (в случаях, касающихся владения общественно важными вещами). Позднее большевики, отринув присущие либералам рубежа веков сомнения относительно всемогущества института частной собственности, пошли еще дальше и, таким образом, по иронии, унаследовали веру ранних, классических либералов в преобразующую силу собственности. По их представлениям, эффект отречения от частной собственности должен был быть настолько мощным, чтобы изменить не только политический порядок, но и самих людей.

«Реформа собственности» в дореволюционной России понималась широко: не просто как набор новых законов, но также как изменение практик определения ценностей – как в общественной, так и в частной жизни. Другими словами, сторонники введения института публичной собственности стремились изменить отношение к определенным категориям вещей со стороны собственников, законодателей и широкой публики. Неудивительно поэтому, что собственность сама по себе оказалась в центре обсуждения того, что формирует социальность, публику. Речь шла не о владении собственностью вообще, а скорее о владении вещами, которым придается общественное значение, как, например, природные ресурсы, исторические памятники и идеи.

Согласно антропологическим исследованиям отношений собственности, операции с материальными и нематериальными объектами владения происходят на двух уровнях: на первом доминируют краткосрочные операции в рамках рыночного обмена, на втором – долгосрочный порядок производства общественных ценностей[42]. В операциях с собственностью на низовом уровне лес служил источником материального богатства, измеряемого в кубометрах древесины; поместья аристократов XVIII века в качестве недвижимости измерялись в десятинах и оценивались в рублях, а литературные произведения рассматривались как объекты торговли между издателями и писателями. В то же время, выступая в роли символа нравственных ценностей, леса ассоциировались с уникальной российской природой, а семейные поместья или литературные произведения становились сокровищами национальной культуры, носителями культурной памяти и средствами нациестроительства. Общество, или «публика», как субъект прав собственности рассматривалось в качестве главного участника обмена на уровне культурных ценностей.

Как показано в этой книге, появление нового представления об отношениях собственности было первоначально вызвано концептуализацией абстрактных сущностей, таких как «природа», «исторические памятники», «искусство» и «литература». Прикрепление одного из этих ярлыков к объекту собственности означало возвышение его с уровня приземленных экономических операций до общественной сферы, к которой неприменимы обычные экономические законы. Преходящий статус частной собственности казался второстепенным, даже незначительным по сравнению с «вечной» общественной собственностью нескольких поколений, чьи права на обладание общими вещами соединяли прошлое и будущее.

Рассмотрение с этой точки зрения политики имперской России в вопросе о собственности позволяет включить в повествование о реформах новых действующих лиц – экспертов лесного хозяйства, инженеров, экономистов, литературных критиков, искусствоведов, архитекторов. Все они утверждали свой авторитет творцов «общественного мнения», определяющих ценность вещей и тем самым создающих само общественное достояние[43]. Выбор экспертами необходимых критериев для определения – что является историческим памятником, например – приводил к серьезным последствиям, поскольку именно экспертиза решала, подлежал ли тот или иной объект общественному владению или годился для частного присвоения. Когда российские историки искусства в начале 1890‐х решили, что многие древние иконы – предметы искусства, они столкнулись с ожесточенным сопротивлением со стороны их номинального владельца, Православной церкви, которая не соглашалась с требованиями искусствоведов перенести иконы из церквей в публичные музеи. Литературные критики, пытаясь составить план реформы законодательства об авторском праве, обсуждали, как определять литературное произведение. По их мнению, если письмо умершего писателя считается предметом литературы, то публика должна иметь право прочитать его, невзирая на соображения о собственности и нравственные интересы семьи писателя. Схожим образом, специалисты по лесам и водным ресурсам и многие другие эксперты обсуждали, какого рода природные ресурсы (и какие виды животных) должны быть взяты под охрану общества и, следовательно, подняты до статуса «общественных вещей»[44].

Дилемма «частный интерес/общественная собственность» не оставалась только в сфере политических дебатов и юридических соображений. Очень многие люди столкнулись с этим выбором на своем личном опыте. Истории Павла Михайловича Третьякова, основателя знаменитой коллекции картин в Москве, его соратника Ильи Семеновича Остроухова и Прасковьи Сергеевны Уваровой, возглавлявшей Московское археологическое общество, – людей, нашедших разные способы уравновесить свои личные интересы в области коллекционирования и интересы защиты национального искусства, принадлежащего «обществу», – представляют примеры того, как идеология общественного достояния влияла на жизнь людей.

Споры о том, как лучше охранять исторические памятники, даже приводили к судебным разбирательствам – таким, как дела страстного коллекционера-любителя древнерусского искусства княгини Марии Клавдиевны Тенишевой или реставратора икон Евгения Ивановича Брягина, попавшего в итоге в тюрьму. В литературной области конфликт коренился в противоречии между по существу частной, интимной природой творчества и тем фактом, что продукт этого глубоко личного опыта приобретал ценность только после публикации. Попытки Александра Сергеевича Пушкина защитить свои произведения от плагиата и незаконного воспроизведения отражает его желание не только обеспечить свой доход, но и огородить свою частную литературную жизнь от публики. Несколькими десятилетиями позже Лев Николаевич Толстой осудил приватизацию литературных произведений, однако его попытка сделать публику своим законным наследником и владельцем его литературной собственности не увенчалась успехом. Эта неудача углубила сомнения в том, что общество может стать законным субъектом собственности в самодержавном государстве. Похожий вопрос – о том, кто становится владельцем природных ресурсов после их национализации – встал, когда группы предпринимателей инициировали (почти одновременно) кампанию против частных владельцев рек и природных ископаемых. Опыт инженеров, боровшихся с сопротивлением земельных аристократов (среди них знаменитые Воронцовы-Дашковы), и истории о крестьянах, которые оказались владельцами угольных залежей в Донецком бассейне, также отражают человеческое измерение моей темы.

Идея создания общественного достояния затрагивалась в различных проектах политических, социальных и культурных преобразований. Для большинства экспертов работа над этими вопросами представляла собой путь к власти, поскольку предполагаемое общественное достояние должно было управляться элитой профессионалов – то есть такими, как они. Знание как власть в модерном государстве, предмет многих исследований, занимает заметное место и в моем рассказе, хотя оно предстает здесь немного в другом ракурсе. Некоторые сторонники общественного достояния считали необходимым проведение программы культурных преобразований, веря, что обобществление вещей в конечном счете создаст массу образованных людей, восприимчивых к либеральным политическим идеям. Можно интерпретировать эту идею как попытку построения чаемого «гражданского общества» посредством обеспечения его общим материальным фундаментом, предметом общей заботы и совместного пользования. В то же время защитники общественной собственности имели более прозаические интересы, стремясь укрепить свой статус. Хотя идея общественной собственности оставалась политически неприемлемой и чужеродной для самодержавия, ее все же пытались использовать некоторые технократы в правительстве. Например, идея о водах как res publica служила главным обоснованием для установления государственного контроля над водными ресурсами на Кавказе и в Центральной Азии. Однако авторы этих первых российских законов об использовании водных ресурсов «творчески переработали» либеральную концепцию общественной собственности для нужд колониального управления, заменив понятие «общественная» на «государственная».

Контуры нового порядка в области собственности оставались размытыми: некоторые, как, например, эксперты по лесному хозяйству, выражали свою безусловную веру в (реформированное) государство как в наилучшего управляющего общественных ресурсов; другие сохраняли крайне скептическое отношение и настаивали на полном устранении государственных институций из управления общественным достоянием. Общим для этих проектов государственных реформ было стремление преобразовать огромную и плохо управляемую сферу государственной собственности – сферу безраздельного контроля царской бюрократии – в современное общественное достояние, управляемое или общественными институциями, или государственными службами от имени общества. Другими словами, эти реформаторы стремились к деиндивидуализации государства, к тому, чтобы оно было лишено статуса частного владельца.

Разнообразие мнений о том, как институциализировать общественное достояние, происходило из внутреннего противоречия, присущего замыслу: самодержавный режим отказывался признать общество как политическую или юридическую сущность, имеющую представительство. В таком случае, кто выступал бы от лица этой неинституционализированной публики? Кто управлял бы общественными ресурсами от имени народа? В отсутствие институтов, представляющих общество и наделенных его доверием, эти вопросы приобретали особую политическую значимость. Конституционная реформа 1906 года не изменила ситуацию: правительство продолжало отрицать существование общества как носителя суверенитета вне государства, тогда как сторонники общественной собственности, в свою очередь, отказались признать Думу политическим воплощением общества.

В Европе идея общественного достояния редко приобретала такое отчетливо политическое значение. Как показала Кэрол Роуз, наличие «настоящей общественной собственности», отличной как от чисто частной собственности, так и от общественной собственности, подконтрольной правительству, присутствовало в британском общем праве со Средних веков. Установление либерального экономического порядка в Англии и Соединенных Штатах не принесло изменений в сферу общих вещей, «находившихся в коллективном „владении“ и „управлявшихся“ всем обществом»: дороги, улицы, реки и места общего отдыха сохранили свой статус, освященный традицией. Суды стали признавать право собственности «неорганизованного общества», несмотря на первоначальные трудности с разработкой защиты интересов невидимого владельца[45]. Более важно, что конституционный образ правления сделал различие между «обществом» и «государством» если не полностью бессмысленным, то по крайней мере не имеющим политического значения. В континентальной Европе процесс формирования общественного достояния, отдельного как от частного, так и от государственного владения, был ускорен Французской революцией, провозгласившей народный суверенитет, который подкреплялся властью народа распоряжаться общественными вещами. На римскую res publica ссылались как на источник этой юридической модели, придавая ей таким образом более законный и универсальный вид. К концу столетия почти все европейские своды законов признавали существование публичной собственности, которая продолжала развиваться и охватывать многие объекты, считавшиеся ранее частными.

В России же многие из этих условий развития общественного достояния отсутствовали: предметы общественного интереса оставались в составе частных землевладений, а распространившиеся в континентальной Европе революционные изменения в гражданских законах не оказали большого влияния на практику российского самодержавия. Однако влияние идеи публичной собственности тем не менее сказывалось. Как надеялись сторонники этой идеи, образование общественного достояния заменит отсутствующий элемент – народный суверенитет, таким образом создавая материальное основание для появления гражданского общества и помогая усилить соединительные связи в обществе, разделенном на множество сословных и культурных сегментов. Кэрол Роуз напоминает современным юристам и политикам, что «главный урок, выведенный из доктрин девятнадцатого века» заключается в том, что общие вещи важны для формирования общественности; без публичной собственности общество превращается в бесформенную толпу[46]. Российские интеллектуалы, боровшиеся за право общества владеть общими вещами, придерживались сходной и даже более амбициозной программы. Они исходили из того, что можно создать нацию, дав ей материальное основание в виде общих вещей. В результате эта программа предлагала альтернативу радикальным политическим доктринам, которые в конечном итоге стали главенствующими в Российской революции. Идея общественного достояния была нацелена на исправление социальной несправедливости, выросшей на почве частной собственности, но без полного уничтожения этой собственности. Напротив, частная собственность была необходима для создания новой системы, предполагающей разнообразие форм собственности.

Структура этой книги отражает сложность рассматриваемой проблемы. Я начинаю с вводной главы, которая содержит общую картину развития идеи собственности в России от Петра Великого до Великих реформ. В этой главе я фокусируюсь на проблемах согласования частных интересов с нуждами государства и общества и прослеживаю, как в 1820–1840‐х годах идея общественности проникла в дискурс о собственности. Эта глава также дает в качестве примера описание первого столкновения между либеральной теорией собственности и идеей защиты природы.

Основной текст книги разделен на три части: первая посвящена природным ресурсам, вторая – историческим и художественным памятникам, а третья – авторскому праву. Каждая часть состоит из глав, в которых рассматриваются или различные объекты, вызывавшие споры (леса, воды, полезные ископаемые, иконы, археологические находки), или особые проблемы, такие как создание публичных пространств как мест охраны национального наследия, право наследников писателей контролировать судьбу своего наследства и проблема защиты авторских прав иностранцев. Эта структура, ориентированная на объекты и проблемы, представляет читателю различных участников дебатов и показывает, как одна и та же идея появилась независимо (и одновременно) в различных сферах. Предупреждая возражения против сравнения таких, казалось бы, далеких друг от друга сфер, как горное дело, лесоводство, охрана памятников и издательское дело, я подчеркну, что идея общественного достояния пронизывала все эти области. Читатель увидит поразительную схожесть в вопросах, поднятых в дискуссиях о сохранении лесов и икон, в обсуждении «горной свободы» и «свободы перевода». Мы, конечно, редко найдем между этими отдаленными сферами личные связи, подобные тем, что описаны в книге Карла Шорске «Вена на рубеже веков», образцовом историческом анализе перемен, синхронно происходивших в разных областях культуры и политики. В конце концов, специалисты по лесному хозяйству вряд ли могли встретиться в кафе с литературными критиками. Они принадлежали к разным группам раздробленной российской элиты. Однако созвучие их идей или, как пишет Шорске, «всеобщая и достаточно неожиданная трансформация идей и ценностей»[47], синхронность перемен во взглядах на собственность в различных областях предполагает существование общего направления и единого интереса в формировании общественного достояния.