В 1961 году художник Марк Ротко стал звездой. Проживший большую часть жизни малоизвестным художником со скромными средствами, он удостоился персональной выставки в Музее современного искусства в Нью-Йорке (МОМА), а через несколько дней был приглашен на церемонию инаугурации президента Джона Кеннеди, где сидел рядом с экономистом Уолтом Ростоу. (Рассадка была в алфавитном порядке. Увы, данных о том, о чем беседовали Ротко и Ростоу, не сохранилось.) Ротко разработал узнаваемый стиль: нагромождение цветных полей с размытыми границами, его картины стали знакомыми всем и каждому. После нерегулярных заработков учительским трудом он стал продавать картины за несколько тысяч долларов и получать заказы от Британской галереи Тейт и Гарвардского университета. На открытии персональной выставки в МОМА он казался довольным и охотно общался с гостями. Но в пять часов утра на следующий день он явился домой к другу в состоянии полного отчаяния, поскольку был убежден, что на выставке все поняли, что он пустышка и ничего не стоит[309].
Синдром самозванца – явление нередкое. Успех может вызвать не меньший стресс, чем неудача или потеря. К тому же у Ротко всегда была мрачная сторона характера – то ли из-за бегства в совсем юном возрасте от преследования евреев в Восточной Европе, то ли из-за положения аутсайдера-иммигранта, или же внутреннего устройства личности. Всегда окруженный друзьями, порой весьма общительный, он ощущал себя одиноким. Знавшие его люди рассказывали, что ему ничего не стоило впасть в уныние и отчаяние. Вполне возможно он был ипохондриком, а также был раздражительным и склонным к мрачным раздумьям. Марк считал себя гением, но все равно терзался сомнениями по поводу творчества. Близкий друг сказал о нем: «Внутри у него, в самом центре, был вакуум»[310].
В 1960-е годы его близкие люди стали говорить о его «депрессиях». За несколько недель до выставки в МОМА он запил, набрал вес, а его давление подскочило до угрожающих значений. Трудно сказать, когда Ротко и его близкие задумались, что это может быть медицинской проблемой, а не просто плохим расположением духа. Это и есть та загадка, которая отражала тенденции общества в целом: случаев клинической депрессии стало больше, – но оттого ли, что на самом деле стало больше больных людей, или мы просто научились ее распознавать?
В эти поздние годы его картины, всегда поражавшие зрителя буйством красок, стали темнеть. Его последние картины часто были черно-серыми (см. Рисунок 5). Кое-кто решил, что это выражение депрессии. Ротко отрицал, что его картины отражают его внутреннее состояние. Он ненавидел простые объяснения своим работам – да и вообще никакие не любил. Одна женщина хотела купить его картину и расстроилась, когда он предложил ей работу в темных тонах. Она-то рассчитывала на радостные цвета: желтый, оранжевый и красный. Ротко ответил: «Красный, оранжевый и желтый – это ли не цвета адского пламени?»[311] Последние работы, по его словам, не являлись отражением его мрачнеющей психики.
Картина хранится в галерее Тейт.
К концу 1960-х годов Марк Ротко отметил у себя появление нескольких новых факторов стресса. Новое движение, поп-арт, отвлекало внимание публики от Ротко и художников его поколения. Сам Марк был невысокого мнения о новых дарованиях, но знал, что отныне в моде будут они. В 1968 году у него обнаружили аневризму, возможно, связанную с высоким давлением. Лечащий врач велел ему бросить пить и курить, а также пересмотреть рацион питания. Для Ротко, который любил вкусно и много поесть, а также злоупотреблял табаком и алкоголем, это стало ударом. Он постепенно стал импотентом, и позднее в том же году развелся со второй женой. К началу 1970-х годов психиатр по имени Бернард Шенберг заподозрил у Ротко депрессию и порекомендовал срочно начать терапию. Художник отказался.
Когда Ротко был на пике своей славы, его мастерская в центре Манхэттена находилась в двух кварталах от кабинета психиатра Натана Клайна. Клайн не был так знаменит как Ротко, но вполне преуспевал как специалист. Натан родился в Нью-Джерси в семье владельцев бакалейной сети, его мать получила профессию врача тогда, когда мало кто из женщин мог этим похвастаться. Клайн изучал психологию в Гарварде и в 1943 году получил диплом врача. Если Марк Ротко слыл мрачным человеком, Натан Клайн отличался жизнерадостным темпераментом. Один историк сказал: «Клайн был необычайно красочной фигурой в зачастую сером мире академической психиатрии». Он выделялся среди других врачей подобно ранним работам Ротко среди более поздних полотен. Один из коллег Клайна назвал его частную практику «чем-то вроде голливудского фильма»[312]. Высокий уровень энергии в нем сочетался с терапевтическим оптимизмом, что поспособствовало его активному участию в популяризации как антипсихотических средств, так и антидепрессантов. В поисках альтернативы унылой атмосфере психиатрической клиники и затяжным психоаналитическим сеансам, Клайн возлагал надежду на силу лекарств, вследствие чего стал одним из самых влиятельных сторонников психофармакологии.
Натан Клайн, подобно Карлу Юнгу, считал, что депрессия вызывается истощением «психической энергии». Юнг полагал, что такое состояние давало возможность заглянуть внутрь себя и встретиться со своими демонами лицом к лицу. Клайн не возражал против психотерапии или интроспекции, но хотел, чтобы путь к исцелению стал более легким. Услышав о том, что лекарство от туберкулеза вызывает у пациентов эйфорию, отчего они пускаются в пляс прямо в палате, Клайн решил: возможно, вот он – шанс на спасение. И принял участие в создании одного из первых классов антидепрессантов – ингибиторов моноаминоксидазы (ИМАО). Натан Клайн лечил множество пациентов этими препаратами, а также назначал лекарства, принадлежащие еще одному новоизобретенному классу средств, названных трицикликами. К 1975 году Клайн успел пролечить пять тысяч пациентов с депрессией, заявляя о показателе эффективности, равном восьмидесяти пяти процентам[313].
ИМАО не стали культурной сенсацией, подобно «Прозаку», но в обществе росла осведомленность о депрессии. В какой-то момент болезнь стала такой же узнаваемой, как Ротко, и такой же продаваемой, как его картины.
Психиатрии пришлось самой подвергнуться самоанализу. Вопрос о том, кто именно страдает клинической депрессией, становился все насущнее, а легких ответов на него так и не находилось. Границы между больным человеком и нормальным оказались столь же размытыми, как контуры знаменитых прямоугольников с картин Ротко. Если человека обманули в профессиональной сфере, у него обнаружили аневризму, не логично ли ожидать, что у него мрачное настроение потому, что он расстроен? Если лекарства помогают людям почувствовать себя лучше, доказывает ли это, что у них все это время была депрессия?
ИМАО и трициклики обладали серьезными побочными эффектами, но они действительно помогали. Некоторые специалисты считают, что они работают не хуже, а порой лучше появившихся позднее «Прозака» и других препаратов – селективных ингибиторов обратного захвата серотонина (СИОЗС)[314]. Однако историю Ротко нельзя назвать успешной. Многочисленные врачи побуждали его пройти курс психоанализа, а один прописал прием трицикликлического препарата, но Ротко вскоре прекратил прием лекарства. Февральским утром 1970 года он покончил с собой в своей мастерской. Вскрыл вены после приличной дозы трициклика… прописанного Натаном Клайном[315].
«Слабый» термин завоевывает мир
В своих мемуарах «Зримая тьма» новеллист Уильям Стайрон сетовал о слабости слова «депрессия», неспособного точно описать чудовище, им именуемое[316]. Каким бы неудачным термин ни казался, за последнее столетие он стал одним из самых употребляемых в медицине. Слово, которое Стайрон счел слабым, превратилось в неудержимую мировую движущую силу.
Английский язык не был родным для Адольфа Мейера, однако швейцарский психиатр, эмигрировавший в Соединенные Штаты и возглавивший кафедру психиатрии в Университете Джона Хопкинса, стал одним из самых влиятельных психиатров в стране. Он ратовал за разносторонний подход к пациенту – необходимо было уделить внимание всему: физиологии, психологии и социальной среде больного. Убеждая практикующих специалистов употреблять термин «депрессия», а не «меланхолия», Мейер породил эпохальное, хоть и постепенное изменение врачебного лексикона. К концу XX века термин «меланхолия» стал маргинальным[317]. Успешно искоренив термин-предшественник из западного дискурса, понятие «депрессия» проделало путь в клинический жаргон и речь обывателей в широком, от Ирана до Японии, контексте, изменяя (или обременяя) медицинские, моральные и религиозные обороты и идиомы речи.
Многие стали сравнивать депрессию с обычной простудой, – обе встречаются ужасно часто[318]. На мой взгляд, это неудачное сравнение. Во-первых, депрессия по определению длится больше, чем несколько дней. И, хотя может протекать в легкой форме, в тяжелых случаях причиняет много мучений и лишает жизненных сил. Поэтому существует риск, что любой человек, использующий термин в надежде увеличить осведомленность о депрессии, может, пусть и неосознанно, усугубить путаницу между настроением и болезнью, которой обеспокоено мировое сообщество.
Как мы уже обращали внимание, рост уровня заболеваемости депрессией может трактоваться по-разному. Изобретение новых методов физического лечения, в особенности антидепрессантов, было связано с этими изменениями, но их история будет раскрыта в следующей главе. В этой же я хочу представить несколько практик, связанных с попыткой измерить и подсчитать количество случаев депрессии. Включая создание различных версий численной оценочной шкалы для депрессии, новых психотерапевтических методик, легче изучаемых статистически, а также вычислений категорий населения, более всего подверженных депрессии. Все это представляет собой попытки заключить загадочную болезнь в рамки диагностических пособий, оценочных тестов или статистических измерений, и отчасти похоже на то, если бы мы взяли перманентный маркер и выровняли расплывчатые границы прямоугольников Марка Ротко.
После Адольфа Мейера: рост заболеваемости депрессией
Несмотря на рост числа диагнозов «депрессия» во второй половине XX века, термин был известен за много десятилетий до этого и довольно часто использовался специалистами. Например, о чем я уже говорил ранее, Карл Абрахам упоминал депрессию в своих психоаналитических трудах. Более широкая категория врачей-психиатров постепенно последовала примеру Адольфа Мейера и взяла термин на вооружение. Отчасти, возможно, потому же, почему в свое время это сделал и Абрахам. Фрейд, не будучи психиатром, использовал термин «меланхолия», чтобы говорить о совокупности тех же симптомов. Иногда под меланхолией подразумевали определенный тип депрессии – обычно тяжелые случаи очевидного физического происхождения, но некоторые врачи продолжали попеременно использовать оба термина и добрую часть XX века.
В 1925 году врач Джон Маккерди, обучавшийся в Институте Джона Хопкинса, описал депрессию ровно так, как мы это делаем сейчас: состояние грусти, вялости, ощущение собственной никчемности и гипертрофированной, не имеющей реальных оснований вины[319]. Маккерди писал: «Солнце не светит так, как прежде, деревья не так зелены, даже тело утрачивает живость; руки и ноги деревенеют»[320]. Он видел целый диапазон состояний между настроением и медицинской проблемой. Клиническая депрессия, по его мнению, – состояние сильной беспомощности и отсутствие желания меняться. Врач также разделял психотическую депрессию, с галлюцинациями, и невротическую, когда восприятие реальности не изменяется, но затуманивается мрачными толкованиями. Он жаловался, что депрессия не получает должного исследовательского интереса. Умер он в 1947 году. Спустя десятилетия его надежды оправдались.