— Просто вы незнакомы с медленно действующим ядом внушения, — строго оборвал меня Хароузек. — Если бы я выражался заурядно, вы бы остались правы, но я заранее учитывал даже самую ничтожную интонацию. На таких выродков действует только ходульный пафос! Поверьте! Я мог бы вам изобразить его мимику при каждой моей фразе. Нет такого «китча», как говорят художники, иначе говоря, нет такой гнусной пошлости, которая не вышибла бы слезу у плебеев, пропитанных ложью до мозга костей, не поразила бы их душу! Разве вы не знаете, что театр давно бы уже уничтожили огнем и мечом, будь это иначе? Мерзавец познается по сентиментальности. Тысячи бедняг могут умирать с голоду, а у него и слезинки не выжмешь, но если на подмостках разрумяненный дурень, переодетый в деревенщину, вращает глазами, тогда они воют, аки псы на цепи. Если папуля Вассертрум, может быть, даже завтра позабудет, чего ему стоил сегодняшний душевный понос, каждое мое слово оживет в нем, едва пробьет час, когда он самому себе покажется бесконечно жалким. В такие моменты возвышенного покаяния нужен только небольшой толчок — а о нем я позабочусь, — и даже самая трусливая лапа схватится за яд. Надо лишь иметь его под рукой! Вероятно, Теодорчик тоже не сцапал бы склянку, не подстрой я ему все так ловко.
— Хароузек, вы страшный человек, — ужаснулся я. — Неужели вы совсем не чувствуете…
Он тут же зажал мне рот ладонью и втолкнул меня в стенную нишу.
— Тише! Вот он!
Еле держась на ногах, опираясь рукой о стену, по лестнице спустился Вассертрум и, пошатываясь, прошел мимо нас.
Хароузек на ходу пожал мне руку и выскользнул следом за ним.
Когда я поднялся к себе, то увидел, что роза и колба исчезли, а вместо них на столе лежали золотые помятые часы старьевщика.
Я вынужден ждать восемь дней, прежде чем получу свои деньги, как мне объяснили в банке. Это был обычный срок для расторжения договора.
Пришлось обратиться к директору, я придумал предлог, что ужасно спешу и собираюсь через час уезжать.
Мне объяснили, что он ничего нового не скажет и что даже он ничего не может изменить в традициях банка; субъект со вставным стеклянным глазом, подошедший одновременно со мной к окошечку кассы, рассмеялся.
Предстояло ждать смерти восемь серых ужасных дней!
Мне казалось, этому не будет конца.
Я был так подавлен, что совсем не сознавал, сколько времени уже стою перед дверью кафе, куда я собрался зайти.
Наконец я вошел, чтобы только отделаться от неприятного типа со вставным стеклянным глазом, следовавшего за мной от банка по пятам. Когда я оглядывался на него, он тут же начинал шарить по земле, как будто что-то потерял.
На нем был светлый клетчатый пиджак, узко стянутый в талии, и черные засаленные брюки, мешковато болтавшиеся на его ногах. На его левом ботинке была яйцевидная выпуклая заплата из кожи, как будто под нею на палец ноги был надет перстень с печаткой.
Едва я присел, как он тоже вошел и устроился за соседним столиком.
Я думал, что он из попрошаек, и уже было полез за своим кошельком, когда увидел, что на его жирных пальцах мясника сверкают крупные бриллианты.
Час проходил за часом, а я продолжал сидеть, чувствуя, что от внутреннего напряжения непременно сойду с ума, — но куда мне было идти? Домой? Или мыкаться по улицам? Из двух зол одно было ужаснее другого.
Спертый воздух, бесконечный дурацкий треск бильярдных шаров, сухое настырное покашливание близорукого газетного тигра напротив, длинноногий таможенник, изобретательно исследовавший недра своего носа или причесывавший перед карманным зеркальцем пожелтевшими от табака пальцами усы, одетые в смуглый бархат кипучие итальянцы, омерзительно потные и гоготавшие вокруг карточного стола в углу, то шмякавшие с пронзительным криком костяшками пальцев по своим козырям, то харкавшие на пол, — все это двоилось и троилось в стенных зеркалах. Казалось, кровь капля по капле высасывают у меня из жил.
Исподволь подкрались сумерки, и кельнер, страдавший плоскостопием, на полусогнутых ногах потянулся палкой к газовой люстре, чтобы, покачивая головой, убедиться, что она не загорается.