Ян кинулся Гайли в ноги:
– Панна… по гроб… верный… отслужу… душу мне уратовала…
Он сыпал словами, как из порванного мешка. Сопела заморенная лошадка. Гайли вытерла вспотевшее лицо.
– Да что… что это было?
– Панна
– Но не Пан Бог.
Парень помялся, прижимая ладонь к пазухе с папороть-цветом:
– То Гонитва, панна.
Крейвенская пуща, три года назад
Этот мир был, как на пуантинах Максимы Якубчика – затканное дождем пространство и уходящие в небо стволы. Стволы неохватные, обомшелые, старые, как мир. Пуща детских страхов и древних снов. И среди мороси редкий и внезапный охряной пожар дубовой кроны. И вязкая, оглушающая тишина. Готовая пронзить звериным рыком или стуком песта из-за узорчатого тына с оголовьями из человечьих черепов.
Всадник ехал среди дождя. Тоже неотсюдный, в длинном с капюшоном плаще и чуге с зелено-черными разводами, на скакуне красы дивной, тонконогом, с лебяжье выгнутой шеей и косящими полными жизни рыжими разумными глазами. Над розовыми ноздрями коня поднимался пар. Ноги и брюхо его, и плащ и сапоги всадника были мокрыми совершенно.
Миновав пламенеющую рябину, выбрались они на лысый холм, на ростань. И морось словно отрезало. Стало сухо и солнечно, и со всех сторон разом зашуршала, зашевелилась сухая трава. Как под ветром, поклонились чубчики бурьяна, почерневшая пижма, полынь… Но это был не ветер. Скакун запрядал ушами, задергался, высоко вскидывая ноги, так что всаднику едва удавалось удерживать его. Странный звук прошел над травой – печальная флейта, странный запах – тоскливая полынь. Всадник ничего не видел в траве, но она струилась, качалась, лилась – словно тысячи существ раздвигали ее везде. И сзади, и впереди… он понял, что это Сдвиженье. Что он опоздал.
Конь дергался и норовил стать свечкой, и всадник пустил его в отчаянный, бесконечный, невозможный прыжок…! И сумел.
Не погубить никого. Даже случайно.
Сухая короткая шершавая трава не двигалась. Только на пне, венчающем середину неведомо откуда начатых и оконченных дорог, лежал, свернувшись кольцами, блестя черной чешуей, уж, изгибая головку с желтыми пятнышками, немыслимо похожими на корону, и трепетал раздвоенным язычком, думая что-то, неподвластное людям. Или просто греясь в последних лучах осеннего солнца.
Парень спрыгнул с коня. Преклонил колено, с достоинством – как перед равным; смахнув с опущенной головы капюшон – и на рыже-золотых чуть вьющихся волосах стала видна свернутая ужом черная корона с двумя янтарями по сторонам треугольной маленькой головы. Уж с не меньшим достоинством ответил на поклон и, прежде чем растаять в траве, уползая в зимние гнезда, обронил изо рта маленький, сверкающий радугой камень. Парень поднял дар и до лучших времен сунул в рот, ощутив под языком солоноватой льдинкой. Сдвиженье началось. Но Ужиный Король одарил его благостью, и можно было успеть.
– Ты же нестарая, Ульрика! Как ты можешь жить здесь?… хуже зверя. Я сделаю свое – в последний раз, – и увезу тебя в город.
– Алесь… нет! – девка откачнулась, и большая уродливая тень ночницей мазнула по потолку, вздрогнули пучки высохших трав. Кутаясь в драный плат, Улька подумала, как не совмещаются Алесево юное лицо в золотистом пушке щетины и глаза – древние, ярые, с желтой искрой внутри. Злые. Ей было холодно.
Сухонькой лапкой она заслонилась, точно упреждая прикосновение.