Казимир Франциск кивнул. Отступил – и левому локтю Гайли сразу сделалось очень холодно. Женщина задрожала, и Генрих сильнее прижал ее к себе:
– Не бойся.
Гайли хотела ответить, но зубы стучали так сильно, что было боязно их разжимать.
Холод продирал до костей и ныли кончики пальцев.
– Пусть идет, – усмехнулся Ведрич. Презрительно сощурился, разглядывая Генриха: – И ты катись. Панна Морена, я за тобой.
Жирная земля тряслась у Гайли под ногами. Точно тысячи коней замешивали тесто в огромной деже. Или здоровый шмель рвал и путал на стане нити основы – а ведь чтобы зарядить стан наново, требуется летний день с утра до вечера… год… жизнь… Проще всего сдаться. Встать на колени, уйти – в землю: бледными ростками, корнями, крошевом желтых костей. Вот он, уже расстелен по миру, алый плат для мертвой руки. И дышит в лицо грязно-белая волчица с гнилушечным ружанцем на шее, и тянет, болит в запястье правая рука.
И Алесь, будто в зеркале, протянул свою левую, забинтованную.
– Ты клялась, панна… День в день.
Гайли сделала маленький шажок навстречу. Потом еще один. Хотя совсем не хотела идти. Айзенвальд поймал ее за шиворот, словно кутенка, кинул за спину:
– Нет, Александр Андреевич.
Алесь нахмурился. Точно сообразить никак не мог, как это ему могут перечить. Прекрасное лицо перекосилось, глаз зажмурился – точно перечеркнутый шрамом.
– Морена! Иди ко мне!!
Женщина опустила глаза. Правая рука горела. А ноги шли сами собой, как будто гусли-самогуды приказывали им пуститься в пляс. Гайли вцепилась в руку Айзенвальда, как цепляются в ветку, когда тонут в болоте. Взмолилась:
– Дайте мне корону!
Трясла здорового мужика, как грушу:
– Что хотите… Жить долго и счастливо. Умереть в один день. Лежать в общем гробу, в болоте, в кургане… быть в вашем кабинете привидением! Только дайте корону!
– Нет. Я умру – если ты умрешь. Эгле…
Алесь дико захохотал:
– Скорее, Дребуле. Осинка. Весь их предательский корень. От нее одной Эгле внуков дождалась! И Лежневский такой же – слабак… Продал Лейтаву.
– Чья бы корова мычала, Александр Андреевич… – кривя рот, процедил Айзенвальд. – Когда вы в спину ему нож втыкали, вы о Лейтаве думали? Или простить не могли Лежневскому, что спасал ее от вас? И когда надругались над могилой Северины? А щепка от гроба самоубийцы, чтобы душу чужую сковать – это тоже патриотизм?