Оставляя за собой россыпь кровавых пятен, чувствуя, как рубаха неприятно холодит грудь, и не ведая этому причины, Ведрич карабкался по лестничным маршам, по ковру, похожему на цветущий луг, всей тяжестью опираясь на медовые перила. Голова кружилась все сильнее, он бранился сквозь зубы, чтобы заглушить боль. Они столкнулись с Ульрикой в зале с полукруглым окном, чуть ближе к арке, ведущей к мостику над лестницей с выходом на балкон, с которого она прибежала. В женских глазах расплескался ужас. Алесь почти поймал панну Маржецкую в растопыренные руки:
– Уль… я не… нарочно. Ничего тебе… Стой! Стой, дура!
Она метнулась назад в арку и, зная, что через балкон не выйти, животом легла на перила, валясь вниз, вниз…
"Вот тут… птице больно. Рвется!"
Золотая птица ухнула в колодец лестницы. Донесся влажный шлепок.
Лейтава, окрестности Вильно, 1831, май
Сознание исчезало. Плыло. Уносилось мягким течением. Медленным водоворотом. На какие-то мгновения пропадало совсем. А когда возвращалось – Гайли не знала, где она и что с ней. Да ей и было все равно.
Первое, что она отчетливо вспомнила – ветер. Он мягко обдувал кожу, принося запахи трав, шелест крыльев и свист ласточек, глухую дрожь земли од конскими копытами. Кто-то властно держал Гайли за плечи, усадив перед собой поперек седла, и лука больно упиралась в крестец. Потом этот кто-то на скаку стал целовать ее лицо и между поцелуями счастливое:
– Мы нашли тебя!… Слава Узору, мы тебя нашли.
Гайли узнала лицо Алеся. И глядя на него снизу вверх, спросила (как больно разлеплять запекшиеся губы!):
– Генрих?…
Ведрич сперва не понял, о ком идет речь. Удивление. В серых глазах. В скулах, обтянутых мягким пушком.
– Что?
– Ген-рих, – повторила она.
– А-а… – Алесь наконец понял, то ли устало, то ли презрительно пожал плечами. – Кажется, расстреляли.
И тогда она потеряла сознание.
У небытия вкус пепла. Его хотелось вытолкнуть изо рта и забыть. И не выходило. Гайли все время была в сознании, все слышала и понимала, но не говорила и не открывала глаз. Окружающее превратилось в тягучую пелену бесчувствия и безмолвия, и только течение времени, отмечаемое перезвоном часов, или ветром, или стрекотом кузнечиков, прорывалось иногда в темноту. Гайли пробовали разбудить, что-то делали с телом, но боли не было, Гайли была отдельно и не возвращалась.
Проблеск хотя бы удивления случился тогда, когда что-то жестяно загремело в высоте над ней, кисловато запахло медью, а еще черникой и кровью – опахнуло вместе с теплым, даже горячим дыханием зверя.
– Не трож-жьте! П-проч-чь! Вы меня знаете…
Рокочущий голос, видно, действительно знали, потому что раздался шум и удаляющийся топот. А потом Гайли пошевелили нежно и сильно, и по лицу прошлось горячее; шершавое, как рукоять меча.